Иное царство и его искатели в русской народной сказке
Шрифт:
Попытка узнать душу народа в его сказке сталкивается в особенности с одним препятствием — национальное в сказке почти всегда вариант общечеловеческого. То и другое нераздельно, поэтому отличить общее всем народам от элементов индивидуального, самобытного творчества данного народа всегда бывает очень трудно. Трудность усугубляется тем, что в качестве ценности общечеловеческой сказка не прикреплена неподвижно к месту. Она странствует, передается от народа к народу.
1
Публикацию «Литературной учебы» предваряет статья А. Налепина «Иллюзии “жирного царства”». В заметке от редакции сказано следующее: «В 1923 году в журнале “Русская мысль” (возобновленном издании под редакцией П. Струве) данная статья Е. Трубецкого напечатана полностью, без каких-либо цензурных изъятий». («Русская мысль», Прага–Берлин, 1923, № 1–2, с. 220–261). Публикуя по советскому изданию (М., 1922), редакция восстанавливает все цензурные сокращения по публикации в «Русской мысли» (они выделены курсивом и заключены в угловые скобки). Встречающиеся разночтения между двумя
Примечания, за исключением отмеченных звездочкой, принадлежат автору.
Все ссылки на сказки даются по изданию: Афанасьев А. Н. Народные русские сказки. Т. I-II, М., 1987
Неудивительно, что в русской сказке воспроизводятся общечеловеческие мотивы. В известном сборнике А. Н. Афанасьева, в параллель к русским народным сказкам, приводится великое множество славянских, немецких, скандинавских вариантов на те же темы: цитируются, хотя в небольшом количестве, варианты итальянские, арабские, даже индийские. Есть общие многим народам излюбленные сюжеты. Мы находим в них под различными именами одни и те же типы героев, одни и те же чудесные превращения и волшебные предметы, множество общих представлений о чудесном и в особенности одни и те же магические задания. Обыкновенно эти общие представления объясняются наличностью единого мифологического предания, зародившегося еще до разделения индоевропейских народов. Вряд ли, однако, это объяснение представляется исчерпывающим: общее выражается не в одних языческих преданиях, предшествующих разделению народов. Встречаются поразительные совпадения позднейшего происхождения, например общие варианты одних и тех же христианских сказок у народов, принадлежащих к различным христианским вероисповеданиям [2] .
2
Яркий пример такого совпадения между русской и норвежской сказкою приводится у Афанасьева в примечании к сказке № 66. (Правда и Кривда).
Национальность оказывается здесь лишь ветвью общечеловеческого ствола. Этим не исчерпываются те трудности, с которыми сталкивается исследование сказки как памятника национальной культуры. В сказке есть не только сверхнародное, но и сверхвременное. В ней есть множество исторических наслоений, отражений различных исторических эпох, весьма отдаленных друг от друга. И рядом с этим в сказке есть общие всем историческим эпохам представления о чудесном, доисторическое в ней часто является рядом с современным. То в ней богатырь назначается губернатором [3] , то богатыри расстреливают бабу–ягу из ружей [4] , в качестве действующих лиц в ней появляются рядом с фигурами легендарными «сенаторы» (119), курьеры<1928 — «кульеры»>и офицеры (69), жандармы; иногда упоминается о «публикациях» и газетах. И тем не менее волшебная сущность сказки, унаследованная от глубокой древности, остается неизменна. Магическое предание необычайно устойчиво и потому вторжение новых форм быта не вытесняет из сказки волшебного: последнее сохраняется на всех ступенях культуры. Из века в век повторяются у различных народов одни и те же сказания.
3
Иван Царевич и Марфа Царевна, № 68.
4
Медведко, Усыня, Барыня и Дубыня–богатырь
Единство происхождения индоевропейских племен не объясняет здесь самого важного и интересного — сохранения у всех народов и во все века излюбленных сказочных образов. Образы эти не сохранялись бы памятью народною, если бы они не выражали собою непреходящих, не умирающих ценностей человеческой жизни. Запоминается и передается из поколения в поколение только то, что так или иначе дорого человечеству. Самая устойчивость сказочного предания доказывает, что сказка заключает в себе что-то для всех народов и для всех времен важное и нужное, а потому незабываемое. Мы постараемся выяснить здесь главнейшие из этих духовных ценностей, насколько можно о них судить по русской народной сказке.
I. От бедности к богатству. «Иное царство»
Есть в этой сказке образ, в котором ясно обнаруживается основной мотив, движущий нерв всего сказочного творчества. Жили–были старик со старухой в великой скудности и бедности. Раздобыл старик краюшку хлеба для себя и семьи и только было начал ее резать, как «вдруг из-за печки выбежал Кручина, выхватил из рук его краюшку и ушел опять за печь». Сколько ни молил старик, отнятого обратно не получил, но приобрел взамен иной, волшебныйдар. Сказал в ответ старику Кручина: «Я тебе краюшки твоей не отдам, а за нее подарю тебе уточку, которая всякий день будет весть по золотому яичку» [5] .
5
114, b. Сказка про утку с золотыми яйцами.
От бедности и скудности жизни происходит все наше человеческое искание неизреченного, волшебного богатства. От начала и до конца сказки — дитя нашей кручины и печали. Об этом говорят бесчисленные сказочные образы; об этом поет и песня народная; горе — стимул всех магических превращений.
Повернулся добрый молодец ясным соколом,
Поднимался выше леса под самые облака,
А горюшко вслед черным вороном
И кричит громким голосом:
Не на час я к тебе Горе привязался,
Падет добрый молодец на сыру землю.
Повернулся добрый молодец серым волком,
Стал добрый молодец серым волком поскакивать,
А Горюшко вслед собакою.
Одна забота в особенности служит двигателем сказочных подвигов, одна «дума глубокая», — как разогнать злую кручину, чем жить поживать» [6] . На такое происхождение сказки указывают и любимые имена сказочных героев. Есть, например, целая сказка «О Горе–горянине Даниле–дворянине»: «Жил он у семи попов по семи годов, не выжил он ни слова гладкого, ни хлеба мягкого, не то за работу получил, и пошел он в новое (вар.: иное) царство лучшего места искать» [7] . «Иного царства» и «нового места» ищут все неудовлетворенные жизнью: имена их на языке у всех сказителей. Это Данило Бессчастный [8] , несчастный Василий Царевич [9] , да купеческий сын, не нашедший в жизни счастья и зато высочайше удостоенный особого наименования: пожалел его сам царь, не стал наказывать за содеянную им вину; «назвал его Бездольным, велел приложить ему в самый лоб печать, ни подати, ни пошлины с него не спрашивать и, куда бы он ни явился, накормить его, напоить, на ночлег пустить, но больше суток нигде не держать» [10] . В числе этих обиженных судьбою есть несчастные по разным причинам: бедные в буквальном смысле, притесненные и обиженные, жертвы ненависти злой мачехи, жертвы зависти сестер, братьев и вообще лихих людей. Есть и многообразные представители нищеты духовной, а в их числе народный любимец — дурак, тип особенно часто встречающийся, потому что, по выражению сказки, «Бог дурней жалует» [11] .
6
№ 88. Шабарша.
7
№ 179 (прим. к сказкам 178–179).
8
№ 178.
9
№ 179.
10
Поди туда, сам не знаю куда, № 122, d.
11
Летучий корабль, № 83.
Уход от гнетущей человека бедности жизни, подъем к неизреченному богатству чудесного в связи с исканием «иного царства» есть общая черта всех веков и всех народов. Истина эта открылась уже в древности Платону, который учил, что Эрос, рождающий красоту, есть дитя бедности и богатства *. Соответственно с этим несчастный, обездоленный и дурак занимают в сказках всех народов видное и почетное место. Национальная окраска проявляется лишь в конкретном изображении этих героев, в конкретном понимании той бедности, от которой они ищут спасения, и того богатства, в котором они его находят.
В русской сказке необыкновенно ярко и образно отражается психология русской народной печали. Возвращается бедняк с богатых именин, где его обнесли кушаниями, и пробует затянуть песню, чтобы казаться людям веселым. Поет-то один, а слышно два голоса, остановился и спрашивает: «Это ты, Горе, мне петь подсобляешь?» Горе отозвалось: «Да, Хозяин, это я подсобляю». «Ну, Горе, пойдем с нами вместе». «Пойдем, хозяин, я теперь от тебя не отстану». И ведет Горе хозяина из беды в беду, из кабака в кабак. Пропивши последнее, мужик отказывается: «Нет, Горе, воля твоя, а больше тащить нечего». «Как нечего? У твоей жены два сарафана: один оставь, а другой пропить надобно». Взял мужик сарафан, пропил и думает: «Вот когда чист! Ни кола, ни двора, ни на себе, ни на жене» [12] . И вместе с мужиком сказочное воображение изыскивает способы избыть это горе. Бедность жизни ощущается людьми по–разному, соответственно различию в настроении, в жизнепонимании и в особенности — в душевном строе. Души низменные отождествляют ее с бедностью в буквальном смысле слова, т. е. со скудностью материальных средств. Отсюда рождается та вульгарная, приземистая сказка, для которой искомое «иное царство» есть в общем идеал сытого довольства. Такое настроение всего лучшего характеризуется теми жирными, дразнящими аппетит «присказками», которыми начинаются у нас многие сказки. «На море — на окияне, на острове Буяне стоит бык печеный, в заду чеснок толченый; с одного боку-то режь, а с другого макай да ешь» [13] . Для вульгарного жизнечувствия искомое «иное царство» страна с молочными реками и кисельными берегами, «где много всякого рода налитков и наедков». Но такое жизнепонимание характеризует лишь нижний, житейский уровень сказки, тот первый ее этаж, где волшебное в собственном смысле еще не начинается. Для более высоких ступеней духовного подъема вкусное и жирное — только предисловие к магическому. «Были мы, братцы, у такого-то места, наедались пуще, чем деревенская баба теста. Это — присказка, а сказка будет впереди» [14] . Для сознания более глубокого бедность и скудность — общее свойство всего вообще житейского. Эта черта присуща всему земному вообще, независимо от степени сытости и довольства. Те избранные души, коими создаются высшие ценности сказочного творчества, не находят в серой обыденщине человеческой жизни ни подлинного добра, ни подлинного худа.
12
Горе, № 171.
13
№ 165, а. Незнайко.
14
№ 79. Иван Сученко и Белый Полянин.
Обыденная жизнь отталкивает их именно тем, что в ней все относительно, а потому самому все нудно и бесцветно. Об этом говорят множество вариантов сказки «Худо, да хорошо». Спрашивает барин мужика, зачем он в город ездил? Тот отвечает: «За покупкою дорогою, за мерою гороха. — Вот это хорошо! — Хорошо, да не дюже. — А что же? — Ехал пьяный, да рассыпал. — Вот это худо! — Худо, да не дюже. — А что же? — Рассыпал-то меру, а подгреб-то две! — А вот это-то хорошо! — Хорошо, да не дюже. — Да что же? — Посеял, да редок. — Вот это худо! — Худо, да не дюже. — А что же? — Хоть редок, да стручист. — Вот это хорошо! — Хорошо, да не совсем! — А что же? — Поповы свиньи повадились горох топтать, топтать, да и вытоптали». Так не находит мужик подлинного добра или худа ни в горохе, ни в свиньях, ни в сторожевых псах, ни в рыжей корове, — ни в чем вообще житейском [15] . Дальше нам придется встретиться со сказочными героями, которые презирают золото, не находят себе удовлетворения даже на высших ступенях житейского благополучия. В них мы найдем подлинную душу сказки. В сказке выражается подъем к чудесному над действительным. Этим и объясняется тот факт, что житейский аппетит в ней всегда обманут. Конец сказки заключает в себе некоторое для него разочарование. — «И я там был, мед, пиво пил, по усам текло, да в рот не попало». Но, с другой стороны, именно в этом житейском разочаровании — тайна иного, высшего очарования этого — сказочного хмеля.
15
№ 230. Хорошо, да худо.