Инстинкт и социальное поведение
Шрифт:
Но в начале двадцатого века люди верили в лучшее будущее и думали, что путь к этому будущему – социализм. Еще при жизни Маркса рабочие осознали уроки 1848-го года и Коммуны и не рассчитывали достигнуть этого будущего вооруженным восстанием. Они поняли, что на защиту собственности станет большинство населения, и чувствовали даже, что собственник живет в них самих. К тому же «закон абсолютного обнищания» не подтвердился, а напротив, материальное благополучие рабочих постепенно росло. Поэтому в рабочем движении одержал верх «оппортунизм», стремление на каждом шагу добиваться «возможного». В 1894-ом году, за год до смерти, Энгельс написал предисловие к книге Маркса «Классовая борьба во Франции», очень отличающееся по настроению от «Коммунистического манифеста». Энгельс признаёт уже, что рабочие не пойдут на вооруженное восстание, и объясняет, почему в новых условиях безнадежно строить баррикады. Он радуется
После смерти Энгельса оппортунизм окончательно одержал верх, и социалисты раскололись на фракции; кроме самых «левых», все они готовы были – и хотели – прийти к власти парламентским путем. В большинстве стран Европы в начале века было уже всеобщее избирательное право, и лидеры социалистов тешили себя надеждой, что законно избранные правительства введут их, наконец, в обетованную землю, в предусмотренный их программой земной рай.
Сегодня, после неоднократных избирательных побед социалистов и неизменных провалов их правительств, эти иллюзии кажутся странными. В сущности, они мало отличаются от магического мышления Руссо, верившего в «общую волю», и от доктринального оптимизма якобинцев и Луи Блана. Никакое политическое учреждение не может механически разрешить социальные и личные проблемы людей, а может, в лучшем случае, внести некоторый вклад в бесконечный процесс решения этих проблем. Может быть, это и понимали самые умные из социалистов, но в большинстве они проявляли безудержный энтузиазм. На выборах 1912 года Германская Социал-Демократическая Партия получила одну треть поданных голосов и 110 мест в рейхстаге, где она стала крупнейшей фракцией; Французская Социалистическая Партия получила в 1914 году 103 из 602 мандатов; австрийские социал-демократы имели в 1907 году 87 мест в парламенте из 516; британские лейбористы получили на выборах 1906 года 29 мест из 670, преодолев все трудности сложившейся двухпартийной системы; даже в России, на выборах во вторую Думу 1906 года, когда еще не был окончательно фальсифицирован избирательный закон, социалисты-революционеры вместе с социал-демократами получили 103 места из 520. В германском рейхстаге огромная социал-демократическая фракция отказалась встать при появлении императора, по традиционному возгласу “Kaiser hoch” (да здравствует кайзер), а кайзер назвал их лидеров «врагами Германии» (deutschfeinde). Европейские либералы, верившие в свои представительные учреждения, видели, как волна социализма заливает все парламенты. Хозяева Европы имели причины для страха.
Более умные из них, впрочем, искали компромисса, приручая лидеров социалистов. Еще в 1899 году социалист Мильеран вошел в кабинет Вальдека-Руссо; товарищи по партии были шокированы и называли его предателем, но он правильно понял, куда дует ветер, и впоследствии был президентом. Трибун французских социалистов Жорес допускал уже сотрудничество с либералами, и даже его оппонент, марксист-догматик Гэд в конце концов стал министром. В Италии Джолитти обхаживал социалистов, рассчитывая вовлечь их в свое правительство. В Англии правящие круги освоились с умеренными и респектабельными лейбористами; впоследствии, когда эта партия стала получать больше голосов, лейбористы становились министрами и уходили в отставку лордами. Только в Германии и России феодальные правители боялись компромиссов и не шли на уступки.
Не столь умные буржуа, а их было большинство, панически боялись социализма. Они связывали воедино угрозу собственности и угрозу отечеству; государственная власть была гарантией безопасности их имущества, и недавний опыт Коммуны научил их, что только армия может уберечь их земли, фабрики и банки от пролетарской руки. Но армия была орудием национального государства и содержалась на случай войны. Нельзя было признать, что армия защищает их от своего народа – поэтому нужен был внешний враг, и очень удобно было, что он был. Офицеры, большей частью дворянского происхождения, были естественным образом консервативны. Буржуа, дворяне и священники не любили новых идей, приписывая им иностранное происхождение. Крестьяне тоже боялись за свою собственность и рассчитывали на защиту государства; они были неграмотны и боялись всего нового и чужого, как все крестьяне в истории. Даже мелкие буржуа, дрожавшие за свою службу или свою лавку, были большие консерваторы, почитали всякую наличную власть и были настроены весьма национально.
Люди, посягавшие на собственность, были рабочие и неимущие интеллигенты. Собственности у них не было, им «нечего было терять, кроме своих цепей». Но им тоже не чужды были национальные чувства, и на этом можно было сыграть. Не всякий умел соединять эти чувства с уважением к соседним народам, как профессор философии Жорес. И эти люди подвержены были общему закону «защиты собственной культуры», который с почти инстинктивной силой внушает человеку недоверие к людям непривычного вида, говорящим на непонятном языке. Необычные фамилии на вывесках магазинов мог заметить не только философствующий буржуа Моррас; необычные одежды галицийских евреев могли насторожить не только босяка Гитлера, но и честных венских рабочих. Фольклор всех народов содержит нелестные обозначения для чужих племен, например, их именами называют некоторых насекомых: в России тараканов называют «пруссаками», а в Германии – «русскими», «французами» и даже «швабами». Эту дурную привычку, коренящуюся в общих закономерностях всех культур, всегда использовали в своих интересах демагоги любой политической окраски.
Необязательно натравливать людей на «чужих». Того же результата можно достигнуть «позитивным» путем, подчеркивая свою преданность собственной нации. Это может принести политическую выгоду, связав партийную программу с исконным, «домашним» настроением. Этот прием применяли задолго до того, как его взяли на вооружение фашисты. Уже в 1907 году ветеран немецкой социал-демократии Август Бебель, некогда сидевший в тюрьме за сопротивление войне с Францией, заявил, что «готов защищать отечество», на которое, впрочем, никто не нападал. Это ему нужно было, чтобы не допустить (на Эссенском партийном съезде) обсуждения вопроса о пропаганде против войны. На этом настаивал молодой радикал Карл Либкнехт, но Бебелю это уже было не с руки.
На Амстердамском Конгрессе Социалистического Интернационала (1904), состоявшемся в разгар русско-японской войны, была единогласно принята резолюция, призывавшая «социалистов и рабочих всех стран, хранителей международного мира, всеми средствами противиться всякому распространению войны». Осуждение войны было продемонстрировано речами Плеханова и японского социалиста Катаяма и их торжественным рукопожатием. Впрочем, эта война шла далеко от Европы, и в обеих воевавших странах мало что зависело от социалистов. На Штутгартском Конгрессе 1907 года на первом месте стоял уже вопрос: ««Милитаризм и международные конфликты». Француз Эрве предложил принять следующую резолюцию, точно отражавшую первоначальный марксистский взгляд на этот вопрос:
«Принимая во внимание, что для пролетариата безразлично, под каким национальным и правительственным ярлыком его эксплуатируют капиталисты, принимая во внимание, что интересы рабочего класса полностью противоположны интересам международного капитализма, конгресс отвергает буржуазный и казенный патриотизм, выставляющий лживое утверждение о существовании общности интересов между всеми жителями одной и той же страны; конгресс объявляет долгом социалистов всех стран объединиться для низвержения этой системы, чтобы создать социалистический строй и защищать его; ввиду же дипломатических интриг, угрожающих с разных сторон европейскому миру, конгресс приглашает всех товарищей отвечать на всякое объявление войны, с какой бы стороны оно ни исходило, военной забастовкой и восстанием».
Ленин, присутствовавший на конгрессе, мог быть вполне доволен этим предложением, против которого решительно выступил Бебель. Бебель начал с того, что народы, находящиеся под иностранным господством, восстают против него, и это «отодвигает на задний план все другие цели». Доказав этим, что понятие отечества не всегда лишено смысла (хотя его аргумент явно не имел отношения к главным странам Европы), Бебель выразил опасение, что антимилитаристическая агитация во Франции может спровоцировать немецких генералов напасть на эту более слабую страну. Другой немецкий социалист, Фольмар, высказал подлинное настроение, стоявшее за этими увертками:
«Неправда, что интернационализм есть антинационализм; неправда, что у нас нет отечества. И я употребляю слово «отечество» без всяких тонких разъяснений. Любовь к человечеству не может помешать нам быть добрыми немцами».
Именно этого хотели от рабочих немецкие милитаристы. Любовь к отечеству «без тонких разъяснений» означала принятие того отечества, какое есть; а «быть добрыми немцами» означало принятие языка и мышления националистов. «Интернационализм» оставался для резолюций; на практике же немецкие социал-демократы признали, что не могут – и даже не хотят – поднять своих рабочих против войны.