Интервью и беседы с Львом Толстым
Шрифт:
Комментарии
Д. П. Сильчевский. День у Льва Толстого.
– Биржевые ведомости, 1907, 2 и 3 августа, No 10029 и 10030. Дмитрий Петрович Сильчевский (1851-1919), журналист, библиограф. Посетил Ясную Поляну 26 июля 1907 г. Н. Н. Гусев записал следующий отзыв о Сильчевском Толстого: "После ухода Сильчевского стали о нем говорить и отзывались неодобрительно. Но Лев Николаевич сказал: - Он хорош. Он тяжел, но хорош" (Гусев Н. Н. Два года с Л. Н. Толстым, с. 331).
1* Сильчевский цитирует по памяти. "...Моя работа не стоит ваших, глаз..." - написал ему Толстой 17 ноября 1902 г. (т. 73, с. 329). 2* Письмо было отослано, но не дошло. Сохранилась пометка на конверте рукой Толстого: "Благодарить за извещение и написать, чтобы приезжал" (т. 77, с. 301). 3* Брошюра "Социальная эволюция" (Лондон, 1894) принадлежала перу английской женщины-социолога Бенжамен Кидд (1858-1916). Хранится в яснополянской библиотеке Толстого. 4* Вовенарга перевел для Толстого Гавриил Андреевич Русанов (1846-1907), близкий его знакомый с 1883 г. 5* Под этим названием было напечатано письмо к Ку Хунмину (октябрь 1906 г.) 6* Герой романа И. С. Тургенева "Рудин". 7* В начале июля 1907 г. в Петербурге был арестован Н. Е. Фельтен за издание брошюры Толстого "Не убий" (1900). Это послужило толчком для писания Толстым статьи "Не убий никого" (т. 37). 8* Статья "Не убий никого" с большими купюрами была напечатана 6 сентября в газете "Слово", а 8 сентября перепечатана "Русскими ведомостями" и рядом других газет.
"Голос Москвы". Г. Клий. Новая статья графа Л. Н. Толстого
Л. Н. Толстым написана статья на тему о непрекращающихся в России убийствах и зверствах под заголовком "Не убий никого". Эту статью Л. Н. хочет поместить в один и тот же день во всех газетах. По этому поводу сотруднику нашему, побывавшему в Ясной Поляне, удалось узнать - отчасти от самого Льва Николаевича, отчасти от лиц, близких к нему, - следующее: Статья действительно написана Львом Николаевичем, но в настоящее время далеко еще не готова к печати. По обыкновению, Л. Н. каждый день ее изменяет: делает поправки, дополнения, сокращения и т. д. Всякий раз после такой черновой корректуры статья переписывается на пишущей машине, Л. Н. опять самым тщательным образом просматривает текст, и в результате - новые поправки, новая переписка. За самое короткое время, по словам графини С. А. Толстой, статья выдержала около двадцати таких корректур. - И вероятно, выдержит еще столько же!
– добавляет, смеясь, Софья Андреевна.
– Не дальше, как сегодня, то есть в субботу, опять со статьей произошло что-то. Я слышала, как Лев Николаевич давал какие-то пояснения барышне, которая у нас работает на пишущей машине, читал и показывал места, где сделаны поправки, волновался... Это волнение в период, когда Лев Николаевич готовит что-либо для печати, тоже характерная и хорошо знакомая черта писателя всем, кому приходилось видеть его в такое время. И в данном случае состояние
– как говорит Софья Андреевна...
Комментарии
Г. Кл-ий. Новая статья графа Д. Н. Толстого.
– Голос Москвы, 1907, 8 августа, No 183. Автор статьи - журналист Генрих Осипович Клепацкий был у Толстого 4 августа 1907 г. (см.: Маковицкий Д. П. Яснополянские записки, кн. 2, с. 471).
1* В. Г. Чертков.
"Речь". А. Вергежский . У Л. Н. Толстого
Приветливо и ласково расцеловался Толстой с моим спутником Ш. (*1*) - Как здоровье, Лев Николаевич? - Отлично, отлично... Пишу Черткову, что я так здоров, что поглупел даже, - шутил он, пропуская нас в столовую. Опять то же чувство простора и удобства, которым полна вся Ясная Поляна. Высокие потолки, окна с двух сторон заливают светом всю комнату. Посредине длинный обеденный стол. Старая мебель красного дерева, несколько мягких, глубоких кресел, кушетка, зеркало. На белых штукатуреных стенах темные портреты предков в потускневших золотых рамах. Ничего лишнего, роскошного, модного. Настоящее дворянское гнездо, свитое не на показ, а для себя. И у хозяина простота, приветливость и тонкая благовоспитанность старого барина. Наш приезд оторвал его от работы. Он не сразу ушел к себе, а присел тут же около стола, пока нам подавали чай, расспрашивал Ш. о семье, об общих знакомых, шутливо вспоминал всякие мелочи и подробности их прежних частых встреч. Мой спутник был когда-то толстовцем, но потом весь отдался земской и политической работе. Разговор скоро перешел на общественную тему. Это было в самые темные времена владычества Плеве (*2*), накануне японской войны. - Да, да, трудно у нас. Темнота и насилие, - сдвинув мохнатые брови, сказал Толстой, - Трудно, а только все-таки за последнее время есть надежда, оживает жизнь, двигается, - заметил мой спутник и стал рассказывать о съездах, о попытках к организациям, о всех струйках, которые тогда уже пробивались наружу. Толстой пытливо посматривал на оживленное лицо собеседника. - Действительно что-то в народе совершается... Штундисты... И от воинской повинности начинают отказываться. Бродит у них дух. А ведь главное - это дух. Не создадите вы лучшей жизни, пока люди лучше не станут. - А могут ли они стать лучше при теперешних политических формах?
– спросил я. - Вот, вот, это самое и есть самое вредное, - горячо заговорил Лев Николаевич.
– Это погоня за внешностью, она только отвлекает от главного, от внутреннего совершенствования. Политика - это внешнее, а надо думать, непрестанно думать о духе. Перед нами еще столько нерешенных нравственных проблем. Вот, например, дети, - надо их крестить или нет? Или солдатчина... Или вот самое простое житейское дело. Идет крестный ход. Снять мне шапку или нет? Мне показалось, что он шутит. Что это такое, мы говорим о конституции, о бесправии, об общем переустройстве жизни, а тут вдруг снимать шапку или нет! Но лицо Толстого было серьезно и задумчиво. Он стал рассказывать нам, как его сосед крестьянин, отрицая обрядность, вынес из избы все иконы и за это попал в Сибирь, Лев Николаевич много и упорно за него хлопотал, но ничего не мог сделать. Рассказывает он отлично. Ярко, метко, кратко, одним-двумя словами, рисуя лицо, картину, бытовую подробность. Словом, так, как и должен рассказывать автор "Севастопольских рассказов" и "Анны Карениной". - Вот вы находите, что мы напрасно бьемся из-за политики. Если так, зачем же вы хлопотали об этом мужике? Пусть бы шел в каторгу, если форма ничего не значит... Толстой сразу рассердился, сдержанной, не явной досадой очень воспитанного человека. Но все-таки в глубоких маленьких глазах вспыхнул огонек. - Ну да, хлопотал, потому что мне так хотелось. Не для него, а для себя. Мало ли я что для кого сделаю. Если вы у меня сахару попросите, я дам, даже водки дам, хотя и знаю, что это ни к чему, что это не важно. Только душа важна. Мне не хотелось его раздражать, и я замолчал. Потом в течение дня я несколько раз замечал эту нетерпимость Толстого к возражениям, к противоположному мнению. В этом, быть может, сказывалась и страстность все еще неуходившейся могучей бурной натуры, и самоуверенность человека, считающего себя обладателем абсолютной истины. А может быть, и та атмосфера, которой окутан великий писатель. Большинство биографов и наблюдателей говорят о влиянии гр. Софьи Андреевны, которая вносит узкопрактическую, земную ноту в жизнь Толстого. Мне не пришлось ее видеть, ее не было в Ясной Поляне. Вообще из семьи никого не было. Было только несколько человек, очевидно близких знакомых и постоянных посетителей. И вот в их отношении к старому художнику, в их разговорах и рассказах было что-то такое душное, такое лампадное, что мне почему-то вспомнилось детство, когда отец возил нас в монастырь, на поклон к старой игуменье. В ее комнате окна всегда были наглухо заперты; послушницы скользили бесшумно с опущенными глазами, а гости после каждого слова кланялись настоятельнице. Тяжелее всего было то, что мы ясно видели, как эта атмосфера обособляет Толстого, заволакивает даже от его художественной проницательности весь смысл жизни новой России. Позже нам и пришлось, с еще большей горечью, в этом убедиться, когда великий писатель выступил со своими маленькими обличениями всего освободительного движения. Это особенно поражало моего спутника, который несколько лет не видал Толстого и нашел его очень изменившимся. Среди завсегдатаев был молодой и безличный москвич, розовый, богатый и очень увлеченный обращением. Он почтительно рассказывал о Добролюбове (*3*). Талантливый поэт-декадент тогда еще только успел удивить Москву своим обращением в странника-богомольца, своим грубым кафтаном, своим аскетизмом и суровым обличением чужого баловства. Юноша по простодушию рассказывал такие черточки, в которых ясно сказывалась рисовка и театральность бывшего эстета, ставшего проповедником. Но Толстой слушал так внимательно, так сочувственно, что было тяжело и больно. - Да, да. Он и у меня был. Пришел в лаптях. Говор мужицкий. Я с ним два часа разговаривал и не подозревал, кто он такой, думал настоящий странник. А он все мне говорил, как я живу и что моя жизнь идет вразрез с моими мыслями. Так все прямо и говорил. Лев Николаевич рассказывал об этом с какой-то детской почтительностью, совершенно не идущей к его старческому, бородатому лицу, которое знают грамотные люди всего света. - Зачем же ему понадобилось по-мужицки говорить?
– с чуть заметной усмешкой спросил мой спутник. Розовый москвич стал усердно, захлебываясь, доказывать, что так и надо. Но Толстой быстрым взглядом окинул нас обоих и сразу переменил разговор. Видно было, что эти острые, в самую глубь человека проникающие глаза, прочли в нас полное отрицание и лаптей, и посоха, и всей этой обличительной комедии. С уверенной простотой отличного собеседника Лев Николаевич переменил тему и заговорил о своей работе. Он писал тогда предисловие к книге какого-то американца, старавшегося разрушить авторитет Шекспира (*4*). Не то с увлечением, не то с досадой Толстой доказывал нам, что Шекспир - это не особенно талантливый компилятор, ловко умевший пользоваться чужими произведениями. У него нет ни стиля, ни уменья создать характер, ни истинного понимания человеческой психологии. Выходило так, точно только по недоразумению люди целые века зачитывались английским драматургом. Мы лениво возражали и были очень рады, когда наконец удалось перевести Толстого на другую тему. Оказалось, что у него задумана еще другая работа (*5*). Не помню - начал ли он ее тогда, или только собирал материалы. Это была повесть из жизни Николая I. Вернее - вся его жизнь. - Помните, как Екатерина Вторая смотрела на маленьких внучат и жалела, что она не наметила сразу Николая в цари? И потом - конец. Севастополь уже отдан. Все валится. Николай Первый умирает. Он уже не может говорить и только сжимает кулак, жестом показывает молодому наследнику, как надо держать Россию. Опять мы увидели перед собой могучего художника, владеющего волшебным даром приковывать и покорять чужое внимание. Не знаю, показалось ли мне, или это действительно было так, но, только когда он говорил, как будто и с увлечением, о Добролюбове, о непротивлении, о Шекспире, было что-то в его речах застывшее, ненужное. Зеленый свет, мерцавший в маленьких глазах, тускнел, уходил куда-то. Резче и несомненнее выступало старчество. Пряталась нестареющая молодость духа. Но когда он, отдельными штрихами, яркими картинами, рассказывал нам то о Николае I, то о Герцене, то о декабристах, - все лицо у него преображалось. Была уже вторая половина дня. За окнами смутно чернели вершины больших и старых деревьев. Лампа с широким абажуром уютно освещала столовую, Лев Николаевич забрался на мягкую удобную кушетку и, очевидно сам увлекаясь и воспоминаниями, и образами, говорил своим тихим, гибким голосом. А мы, счастливые, что слушаем и видим того Толстого, которого всегда любили крепкой, не меняющейся любовью, жадно ловили каждое слово. Особенно жизненно вставали перед нами декабристы. Он и лично, и по семейным преданиям хорошо знал их и, по-видимому, предполагал все это внести в повесть о Николае. Как-то не верилось, что вся эта громада художественных образов останется нерожденной, а какая-то ненужная, нелепая статья о Шекспире уже несколько месяцев поглощает его внимание. С проникновенной простотой рассказывал он нам новые подробности. Картину разжалования, которым руководил человек, сам принадлежавший к Союзу Благоденствия, Лев Николаевич передал с такой силой, что мой спутник не выдержал: - Господи, Лев Николаевич, да бросьте вы Шекспира. Пишите вы скорее Николая. Ведь это опять что-нибудь вроде "Войны и мира" выйдет. За что же нас лишать... И вдруг по лицу старика разлилась лукавая и довольная улыбка. Он почувствовал в этих словах такую искреннюю, такую горячую преданность Толстому-художнику, Толстому - великому писателю земли русской, что даже ему, избалованному похвалами на всех возможных языках, это польстило. - Да, напишу, напишу, - добродушно сказал он, ласково глядя на укоризненное лицо Ш. Быть может, смягченный художественностью собственных рассказов, он к вечеру стал милостиво говорить с нами о политике. На этот раз после непродолжительного спора он признал, что, конечно, против политической свободы он ничего не имеет. - Ну конечно, нельзя же водить взрослого человека в коротком платьице, надо новое сшить. Только это не главное, главное - душа. Об этом мы и не спорили. Нам обоим не хотелось уходить из этой столовой, из этого старого барского дома, который, точно неприступная крепость, - возвышался над остальной Россией. Как ни была черна кругом ночь, как ни велика была вражда против Толстого, но у порога этого дома она оказывалась бессильной. Это было настоящее царство, настоящая победа духа. Этот спокойный, милый, простой старик с острыми глазами и лицом Сократа владел тайной гения, сделавшей его неуязвимым. И как ни двоилось впечатление между Толстым-резонером и Толстым-поэтом, сила его личного обаяния, простого и неотразимого, стирала все углы и сковывала одно общее впечатление, глубокое и невыразимое.
Комментарии
А. Вергежский. У Л. Н. Толстого.
– Речь, 1907, 9 сентября, No 213. А. Вергежский - псевдоним Ариадны Владимировны Борман, урожденной Тырковой (1869-?), писательницы и журналистки. Была у Толстого 7 октября 1903 г. В письме к жене С. А. Толстой Лев Николаевич отметил это посещение: "У нас вчера был Шаховской с либеральной сотрудницей по газете" (т. 84, с. 364).
1* Дмитрий Иванович Шаховской (1861-1940), земский и политический деятель. Знаком с Толстым с 1895 г. 2* Вячеслав Константинович Плеве (1846-1904), министр внутренних дел и шеф жандармов в 1902-1904 гг. 3* Александр Михайлович Добролюбов (1876-1944?), русский поэт. Литературную деятельность начал как символист. Примкнув к сектантам, отказался от воинской повинности, отбывал тюремное заключение. После 1905 г. отказался от литературной деятельности. 4* Эрнст Кросби (1846-1906), американский писатель, с 1894 г. знаком с Толстым. К его статье о Шекспире Толстой писал предисловие, которое разрослось в большую работу "О Шекспире и о драме" (1903-1904). 5* Работая над главами о Николае I для "Хаджи-Мурата" в 1903 г., Толстой увлекся темой "Николай I и декабристы" и одно время думал писать самостоятельное произведение на эту тему.
1908
"Раннее утро". Музыка в Ясной Поляне
Известная пианистка Ванда Ландовска во время своего недавнего артистического турне по России была в Ясной Поляне у Л. Н. Толстого. Вернувшись в Берлин, артистка рассказала о своих впечатлениях, вынесенных из этого посещения. Внутренняя, домашняя жизнь великого русского писателя описана всеми бывавшими у него достаточно подробно. Нового, конечно, рассказ ничего не вносит, но в нем интересною представляется характерная, малоизвестная подробность: какую роль играет музыка в домашней, интимной жизни Л. Н. Толстого. Ванда Ландовска, концертируя в прошлом декабре в Москве и встретившись в одном из концертов с графиней Толстой, супругой писателя, получила приглашение приехать на рождественские праздники в Ясную Поляну. - В канун сочельника, - рассказывает пианистка, - мы приехали на станцию Щекино. Сани, присланные за нами, уже ожидали нас. До усадьбы надо было проехать десяток верст. Погода была ужасная, настоящая русская - зимняя: морозная вьюга и снежная метель во всей своей прелести. На одни сани был поставлен мой клавесин, на другие - сели мы. Нас закутали в присланные любезно графом и графиней шубы; но, невзирая на это, мы, благодаря 30-градусному морозу, прибыли в усадьбу достаточно промерзшими. Когда мы тронулись в путь со станции, вьюга закрутила такая, что санями правил не кучер, а лошади, хорошо знавшие дорогу. Проплутав несколько часов, они привезли нас в конце концов к дому великого писателя. Жажда узреть великого человека была так могуча, а обаятельный прием, который нас встретил, был так пленительно очарователен, что впечатления от опасного путешествия быстро рассеялись. За неделю до нашего приезда с графом произошел несчастный случай: он упал с лошади и довольно сильно расшибся. Ушибы, однако, зажили скоро, и в дни нашего пребывания о них не было и помину. Граф чувствовал себя превосходно, предпринимая ежедневно свои обычные прогулки, поездки и занимаясь обширной корреспонденцией. В 12 час. утром мы собирались все к завтраку. Часа полтора я играла, а после того Толстой уходил в кабинет работать. После обеда я принималась снова за игру - часов в 7 вечера и продолжала играть до 11 1/2 часов. Так проходил каждый день. Толстой необычайно музыкален и играет сам зачастую с своею дочерью в четыре руки. Толстой особенно любит музыку классическую: Гайдн и Моцарт самые его излюбленные музыканты. Из сочинений Бетховена пользуются его симпатиями не все. Из композиторов послебетховенского периода наибольший любимец его - Шопен. Классики Бах, Гендель, Рамо, Скарлатти вызывают в Толстом безграничное восхищение своим вдохновением. - С трудом верится, - говорил Толстой, - что такие драгоценности покоятся в библиотеках и остаются мало знакомыми публике. Музыка этих композиторов уносит меня в другой мир... Я закрываю глаза, и мне кажется, что я живу в давно протекших столетиях, далеко ушедших от меня, хотя я уже перешагнул за восьмой десяток. Толстой очень любит старинные французские танцы. Я каждый день должна была играть их ему. Сердцу Толстого ближе всего народные музыкальные темы. Одно время он занимался собиранием народных мотивов и часть их послал Чайковскому с просьбой обработать в гайденовском и моцартовском духе и стиле, но отнюдь не во вкусе Шумана или Берлиоза (*1*). Мне приходилось играть Толстому по 5 часов, не переставая. И когда я высказывала опасение, что музыка может повлиять на его нервы, Толстой возражал мне, что, напротив, классики действуют успокоительно, далеко не так, как большинство новейших произведений. Когда из игранного мною что-либо не нравилось ему, он деликатно, но вполне откровенно это высказывал мне. Все, что я ни играла, он анализировал с глубочайшим пониманием, как настоящий музыкант. Множество музыкальных замечаний, высказанных Толстым, Ландовска записала как крайне меткие музыкально-критические замечания. В Ясной Поляне, по ее словам, культ музыки стоит очень высоко. Графиня и все ее дети очень музыкальны. Старший сын, Сергей, композиторствует, младшая дочь, Александра, прелестно исполняет русские песни, сама аккомпанируя себе на балалайке, в то время как слушающие хлопают в ладоши, а девица Маклакова (*2*), сестра известного депутата Государственной Думы, приплясывает при этом. Таков рассказ пианистки Ландовска о тех нескольких днях, которые она провела в доме великого человека и про которые она говорит, что они останутся навсегда незабвенными днями в ее жизни.
Комментарии
Музыка в Ясной Поляне.
– Раннее утро, 1908, 29 февраля, No 85. Первоначально интервью с В. Ландовской напечатано в берлинском журнале "Welt-Spiegel". Ванда Ландовска (1877-1959), польская пианистка и клавесинистка, была в Ясной Поляне 23-26 декабря 1907 г. Ландовска приехала со своим клавесином и играла для Толстого Баха, Моцарта, Шопена, а также старинные французские, английские, польские и другие народные песни. "Все и Лев Николаевич в восторге", - отметила в дневнике 24 декабря 1907 г. С. А. Толстая (Дневники, т. 2, с. 276). Д. П. Маковицкий записал 5 января 1908 г. следующее суждение Толстого: "Ванда Ландовска мне была приятна тем, что играла вещи, записанные тогда, когда композиторы еще не находились под суеверием искусства" (Яснополянские записки, кн. 2, с. 598). Н. Н. Гусев отметил слова, с которыми Толстой обратился к В. Ландовской: "Я вас благодарю не только за удовольствие, которое мне доставила ваша музыка, но и за подтверждение моих взглядов на искусство" (Два года с Л. Н. Толстым, с. 69).
1* В декабре 1876 г. Толстой послал П. И. Чайковскому сборник русских народных песен, предлагая обработать их "Моцарто-Гайденовском роде" (т. 62, с. 297). 2* Мария Алексеевна Маклакова (1877-?), подруга Т. Л. Сухотиной, сестра адвоката и думского деятеля В. А. Маклакова.
"Петербургский листок". К-о. В Ясной Поляне
О жизни и теперешних трудах великого писателя лица, прибывшие из Ясной Поляны, сообщают много интересных подробностей. Полоса небывалых снежных заносов захватила и тихую Ясную Поляну с ее 70 домишками, рассыпанными на отлогом взморье у самых границ казенной засеки. Хатенки, лежащие внизу, занесены почти до самых крыш. Заметены и дороги. Но Лев Николаевич каждый день совершает свои далекие прогулки верхом, кутаясь в большой теплый платок, которым он чрезвычайно оригинально обвязывается. Середину наматывает на живот, а концы захлестывает на плечи, потом на шею и завязывает узлом на затылке. - Так теплее, - смеется он.
– Никуда продувать не будет. А главное, живот в охране. - Но это уж усиленная охрана?
– пробуют возразить домашние. - Именно усиленная. Погодите, дойдет и до чрезвычайной (*1*). Навещает Л. Н. своих друзей почти ежедневно, делая для этого верст шесть в одну сторону в д. Овсяниковку, где живет старушка, удивительной души женщина, М. А. Шмидт (*2*) и верст восемь в другую сторону, где живет его друг и последователь П. А. Булыгин (*3*). По утрам же Л. Н. усиленно занимается. Современные вопросы его очень волнуют, и всякого приезжающего свежего человека он подробно расспрашивает о течениях мысли и общественной жизни. Иногда пробегает и газету. Его поражает умение некоторых публицистов писать так много и так спешно. Об одном из таких публицистов он скаламбурил: - Он скорее Мельников (*4*). И в воде никогда не нуждается, - всегда через край. Задумал теперь Л. Н. большую работу, где намерен изложить все свои переживания и верования, но так, чтобы и для детей было понятно (*5*). - Это мое завещание. Кажется, больше уже не успею ничего написать. Очень часто зовет к себе деревенских детей и читает им написанное. Потом просит их пересказать, и уже с их пересказа все поправляет. Это его старинный метод, по которому написаны лучшие вещи его. Его знаменитая сказка "Бог правду видит", которую он сам считает самым выдающимся из всех его произведений, написана тоже со слов пересказа его маленьких учеников . О юбилее и предстоящих торжествах Л. Н. знает и с великою скромностью встречает всякую новую весть об этом (*6*). - Ну, зачем? Столько шума! Можно подумать, что я в самом деле заметный человек. Одно только хорошо, - добавил он, - это еще раз сильнее напоминает мне о смерти. Напишите эпитафию и прочитайте обратно, - выйдет юбилей. И наоборот. Когда близкий друг его В. Г. Чертков, приехавший из Англии и поселяющийся теперь около Ясной Поляны, спросил у Льва Николаевича, какой самый приятный был бы для него юбилейный дар от людей, он уклонился от ответа. Но когда затем Чертков напомнил об издании его сочинений и о том, чтобы сделать их доступными для всех, Л. Н. оживился и горячо подхватил: - Ну конечно, это было бы самое лучшее, что можно сделать для меня. Когда ему сказали, что съедутся со всего мира люди и пожелают его приветствовать, он был очень тронут обнаруживающимся здесь единением. - Только об одном просил бы, - заметил он, - чтобы депутации не были многолюдны. Мне хотелось бы с каждым поговорить, каждому сказать несколько слов и близко почувствовать его, а если соберется много, надо будет говорить ко всем сразу, а я этого не умею - застыжусь и перезабуду, что нужно сказать.
Комментарии
К - о. В Ясной Поляне, - Петербургский листок, 1908, 2 (15) марта, No 60. Автор статьи не установлен.
1* Игра слов: "Охрана", или "Охранное отделение", - местный орган департамента полиции в России. 2* Мария Александровна Шмидт (1844-1911), друг и единомышленница Толстого, жила в имении Т. Л. Сухотиной Овсянникове. 3* Михаил Васильевич Булыгин (1863-1943), бывший гвардейский офицер, владелец хутора Хатунка вблизи Ясной Поляны. Инициалы "П. А." указаны ошибочно. 4* По-видимому, речь идет о Михаиле Осиповиче Меньшикове, публицисте "Нового времени". 5* "Учение Христа, изложенное для детей" (т. 37). 6* В августе 1908 г. предполагалось празднование 80-летия Толстого.
"Русское слово". В. Курбский . У Л. Н. Толстого
Последний раз я видел Льва Николаевича 7-8 лет тому назад. Тогда он выглядел ссохшимся. Воображение, приученное многочисленными портретами, рисовало очертания могучего, костистого организма, а действительность давала все значительно уменьшенным. Теперь Лев Николаевич, наоборот, выглядел сравнительно даже пополневшим. Ходит твердою поступью. При случае даже частыми, бойкими шажками. Говорит без тени старческого шамканья или шепелявенья. Только глаза слегка помутнели, утратили былую проницательность и острый блеск. Да и память стала изменять. - Привез вам, Лев Николаевич, целый короб поклонов из Петербурга и Москвы. И перечисляю имена художников, писателей, общественных деятелей, людей, много раз и подолгу гостивших у Льва Николаевича. - Позвольте, позвольте, - перебивает Лев Николаевич, - такого-то и такого-то я помню, а это кто?
– называет Лев Николаевич последнее сказанное мною имя.
– Я помню это имя, но кто он такой - я забыл. Вы мне опишите, и я вспомню. Графиня Софья Андреевна приходит на помощь нам: - Ты помнишь его? Помнишь то-то и то-то? Он такой-то и такой. - Да, да, - вспоминает Лев Николаевич.
– Теперь вспоминаю. Как же? Он еще говорил тогда то-то и то-то, написал: то-то и то-то. Затем Лев Николаевич обращается ко всем и спокойно, не смущаясь, без сожаления говорит: - В молодости мы думаем, что нашей памяти, нашим способностям восприятия конца-края нет. К старости чувствуешь, что и у памяти есть границы. Можно так заполнить голову, что и держать более не может: места нет, вываливается. Только это, пожалуй, к лучшему. Сколько мусора и всякой дряни мы набиваем в голову. Слава богу, что хоть к старости голова освобождается. На что, например, мне теперь помнить того или другого, когда мне важнее всего на пороге смерти помнить самого себя. О смерти Лев Николаевич говорит часто. И говорит спокойно. Как пассажир на станции в ожидании поезда. Смотрит на часы и говорит: "Скоро поезд. Скоро поеду. До свиданья, друзья". Но и на пороге смерти Лев Николаевич любит жизнь, любит здоровое проявление ее. Зашла речь о литературе, о писателях, о новых литературных течениях - Лев Николаевич разгорячился: - Чего они крутят, чего они выдумывают? Тужатся-тужатся, и ничего не выходит. Ни людей таких нет, как они пишут, ни жизни. Даже язык натуженный (*2*). Ни слов, ни выражений таких, как у них, нет в русской речи. Один вот только офицер Куприн. Вы меня простите, - извинился Лев Николаевич, - а я его зову "офицер Куприн". Он не тужится и не выдумывает, а как вот, бывало, и Чехов, возьмет кусочек жизни, как мы, например, сейчас за столом, и напишет. И людей нарисует, и душу их покажет, и жизнь изобразит. Среди гостей один музыкант, известный композитор и пианист (*3*). Графиня просит его сыграть. - Что вы желаете?
– спрашивает пианист. Лев Николаевич принимает горячее участие в обсуждении программы предполагаемого концерта. Называет одного композитора, другого, третьего. Разбирает произведение за произведением. Указывает, где какая часть слаба, какая превосходна. Дивишься музыкальной памяти восьмидесятилетнего старика. Моя соседка шепчет мне, что и доселе сам Л. Н. нет-нет да и сядет за рояль. - Раз Лев Николаевич, - рассказывает соседка, - сел играть в четыре руки с Сергеем Ивановичем (Сергей Иванович - гость, композитор-пианист), и как он тогда волновался! - Ну еще бы, - говорю я, - если бы обратно: Сергея Ивановича пригласить, вместо рояля, писать со Львом Николаевичем в две руки "Крейцерову сонату" или "Воскресение", то тогда бы, наверное, дрожал бы и волновался Сергей Иванович! В одиннадцать часов вечера кончаются и музыка, и разговоры, и Лев Николаевич идет спать. Часть гостей наутро рано уезжает, и Лев Николаевич прощается с ними с вечера: утром он выходит не ранее десяти.
Работает в настоящее время Л. Н. по преимуществу над "Кругом чтения" (*4*). "Круг чтения на весь год" составлен Л. Н. давно, но, как он и сам признал, не совсем удачно. Л. Н. выписывал из разных мудрецов и писателей изречения и набирал их по нескольку на каждый день года, но подбор этот был сделан случайно, без всякой связи. Без всякой связи и между изречениями, и без связи с днем, на который они поставлены. Теперь Л. Н. вырабатывает свою законченную систему: тридцать ступеней добродетели. Сообразно порядку этих ступеней на каждый день месяца подбираются особые изречения. И так тридцать дней, целый месяц. На новый месяц круг повторяется. Ступени проходят те же, но изречения на каждый день подобраны новые. Этой работе Лев Николаевич придает громадное значение. - Здесь будет отражено все мое мировоззрение, - говорит Л. Н.
– Это - мое последнее завещание. Но мировоззрение Льва Николаевича давно уже и так ясно определилось, а завещанием его дорогим являются его бессмертные творения. И "Круг чтения", любимый Львом Николаевичем, может быть, более других произведений, как последнее дитя, дитя утешения, нового ничего не скажет. Интересно разве будет только лишний раз отметить, кто из великих мировых писателей и мудрецов был к концу жизни Льва Николаевича наиболее близок его духу... Сам Л. Н. говорит, что его сильнее других сейчас волнует и захватывает дух мудреца-императора Марка Аврелия (*5*). По-прежнему любимцем Льва Николаевича остается также великий американский писатель Генри Джордж (*6*). Во время разговора Лев Николаевич любит принести свой "Круг" и угостить собеседника оттуда изречениями Генри Джорджа или Марка Аврелия. Временами попадаются среди выбранных чужих мыслей собственные изречения Льва Николаевича. Это - жемчужины. Вот для примера: "Любой нищий, получив полхлеба, поделится краюшкой с другим бедняком, и ни один царь, завладев половиной земного шара, не успокоится, чтобы не захватить и другую половину". Большим облегчением для Л. Н. является теперь граммофон, присланный Эдисоном (*7*) из Америки. При граммофоне пятьдесят чистых валиков. Валик вставляется, и Л. Н. говорит в трубу, сказанное и увековечивается. Домашние после с валика записывают. Так образуется если не библиотека, то фонотека, хранилище речей и изречений Л. Н., сказанных им самим, его голосом. Для потомства это будет иметь живой и громадный интерес. Представьте, что мы могли бы сейчас слышать живой голос Гомера, как он поет свои рапсодии. Голос Сократа, как он беседует на площади один. Голоса Данте, Шекспира, Гете, Канта, тысяч других мудрецов, поэтов, писателей. Легко сохранить кинематографом также и движение, фигуру, выражение лица, всю обстановку усадьбы, дома, комнат Льва Николаевича. Все это так просто, так доступно и так важно. И у нас ничего доселе не сделано.