Инженю
Шрифт:
— Да, и мне стало стыдно, что от моих услуг отказались.
— Неужели?.. Значит, ты ограничилась сервировкой?
— Тоже нет.
— Как нет?
— Нет. Двое слуг принесли все: столовое белье, столовое серебро, канделябры.
— Неужели он полагает, что у нас ничего нет? — принимая гордый вид и нахмурив брови, спросил Дантон.
— Он сказал, что вы обо всем договорились, и пришел готовить только на этом условии.
— Хорошо! Оставим его в покое, он оригинал… Слышишь, звонят, дитя мое, пойди взгляни, кто там пришел.
Потом, повернувшись к Марату, он
— Я перечислю вам наших сотрапезников, мой дорогой гость… Это, прежде всего, ваш собрат, господин доктор Гильотен; Тальма и Мари Жозеф де Шенье, неразлучная пара; Камилл Демулен, дитя, мальчишка, но мальчишка гениальный… Ну, кто еще? Вы, моя жена и я, вот и все… Ах, да, забыл, Давид. Я пригласил моего отчима, но он считает, что мы для него слишком блестящее общество; он добрый и превосходный провинциал; он чувствует себя в Париже совсем чужим и, стеная, просит позволить ему вернуться к себе в Арси-сюр-Об… А, это ты, Камилл? Входи, входи же!
Эти слова были обращены к невысокому человеку лет двадцати шести — двадцати восьми, но выглядевшему едва на двадцать. Он явно был своим человеком в доме, ибо, встреченный всеми так же дружелюбно, как неприязненно приняли Марата, задержался в прихожей, чтобы пожать руку г-же Дантон, поцеловать ребенка, приласкать собаку.
Услышав приглашение Дантона, он вошел в комнату.
— Откуда ты явился? — поинтересовался Дантон. — У тебя такой ошарашенный вид.
— Я ошарашен? Ничуть! — ответил Камилл, швырнув на стул шляпу. — Хотя представь себе… Ах, простите, сударь…
Он только что заметил Марата и поклонился ему; Марат поклонился в ответ.
— Представь себе, я из Пале-Рояля, — продолжал Демулен.
— Но мы тоже оттуда, — заметил Дантон.
— Я знаю. Я волновался и очень удивился, не найдя тебя под липами, где мы назначили встречу.
— Ты узнал там новость?
— Да, об отставке этого мерзавца де Бриена и о возвращении господина Неккера! Все это прекрасно… Но я-то ходил в Пале-Рояль за другим…
— За чем же?
— Я думал найти там одного человека, настроенного бросить мне вызов, и поскольку я был намерен его принять…
— Постой! И кого ты искал?
— Змея Ривароля или аспида Шансене…
— По какому поводу?
— По поводу того, что эти негодяи поместили меня в свой «Маленький альманах наших великих людей».
— А какое тебе до этого дело? — спросил Дантон, пожав плечами.
— Ты спрашиваешь, какое дело… Дело в том, что я не желаю, чтобы меня располагали между господином Дезессаром и господином Деромом, по имени Эжен; между человеком, написавшим скверную пьесу «Любовь-избавительница», и человеком, не написавшим ничего.
— Ну, а сам ты что написал, чтобы быть таким придирчивым? — рассмеялся Дантон.
— Я?
— Да, ты.
— Ничего, но, ручаюсь тебе, напишу. Впрочем, я ошибаюсь: да, черт побери, я сочинил четверостишие, которое и послал им… Ах, я их недурно отделал! Послушай, это чистейший Марциал, древнеримский поэт:
В трактире знаменитом «Сброд» Играет каждый свою роль: Там Шансене полы скребет, Кастрюли чистит Ривароль!
— И ты подписал его? — спросил Дантон.
— Конечно! Ради этого я и ходил в Пале-Рояль, где они оба торчат целыми днями… Я надеялся получить ответ на мое четверостишие… И что же? Я остался при своих, как говорит Тальма.
— Они не стали с тобой разговаривать?
— Они, мой дорогой, сделали вид, будто не замечают меня.
— Неужели, сударь, вас еще волнует, что о вас говорят или пишут? — поинтересовался Марат.
— Да, сударь, волнует, — сказал Камилл. — Признаюсь, я весьма узявимый. Вот почему, если когда-нибудь я сделаю что-либо в литературе или политике, то создам газету и…
— И что же вы скажете в вашей газете? — послышался из прихожей чей-то голос.
— Я скажу, мой дорогой Тальма, — ответил Камилл, узнав голос великого артиста, начинавшего в то время свою театральную карьеру, — скажу, что в тот день, когда вы получите прекрасную роль, вы станете первым трагиком мира.
— Прекрасно, такая роль у меня уже есть, — сказал Тальма, — а вот и человек, который мне ее подарил.
— Ах, это ты, Шенье! Здравствуй! Значит, ты разродился новой трагедией? — прибавил Камилл, обращаясь к вновь пришедшему.
— Да, мой друг, — отозвался Тальма, — это великолепное творение, называемое «Карл Девятый», он читал сегодня в театре, и приняли пьесу единогласно. Я буду играть Карла Девятого, если только правительство разрешит поставить ее… Представь себе, этот болван Сен-Фаль отказался от роли: он находит, что Карл Девятый — персонаж несимпатичный!.. Симпатичный Карл Девятый! Что ты на это скажешь, Дантон? Я, например, надеюсь сделать его омерзительным!
— Вы правы с точки зрения политики, сударь. Правильно изображать королей омерзительными, — вмешался в разговор Марат. — Но, наверное, вы окажетесь неправым с точки зрения истории.
У Тальма было очень слабое зрение; он подошел поближе к тому, кто к нему обратился, но чей голос он не узнал — Тальма прекрасно знал все голоса, которые он слышал в доме Дантона, — и посреди рассеявшейся завесы близорукости разглядел, наконец, Марата.
Вероятно, открытие было не из приятных, ибо Тальма застыл как вкопанный.
— Так что же? — спросил Марат, заметив, что произвел на актера такое же впечатление, как и на г-жу Дантон, ребенка и собаку.
— Я, сударь, — сказал, несколько смутившись, Тальма, — прошу вас разъяснить мне вашу теорию.
— Моя теория, сударь, такова: дело в том, что если бы Карл Девятый позволил гугенотам добиться своего — здесь, заметьте, меня нельзя обвинить в пристрастности, — то протестантство стало бы государственной религией, а семейство Конде — королями Франции; в этом случае с нашей страной произошло бы то же, что с Англией, — мы бы остановились в нашем развитии, и методический ум Кальвина пришел бы на смену той беспокойной деятельности, которая стала отличительной чертой католических народов и толкает их на осуществление заповедей Христа. Христос обещал нам свободу, равенство, братство; англичане раньше нас получили свободу, но, запомните, сударь, мы раньше их добьемся равенства и братства, и этим благодеянием будем обязаны…