Иоанн Антонович
Шрифт:
– Так вы ехать от меня? – вскрикнул, с искажённым лицом вскакивая, незнакомец. – Скоты, звери, гарпии, колдуны! Кровь высосали… Жизни вам, вертограда моего? Злыдни, еретики, – кричал он, поддерживая себя за подбородок. – Я креститель, слышите, дух Иоанна… Трубы, тимпаны, гудцы… Ха-ха! проклинаю… шептуны, скоты! Аз в мире альфа и омега, последний и первый… Виват! Виват!..
– Не могу, не могу! – сказал, бросаясь к двери, Бестужев. – Сил нет; сущеглупый ведь он… видите, видите!..
Екатерина вышла за ним. Подали экипажи. Факелы освещали бледные, встревоженные лица.
– Что? – спросил вполголоса Панин.
– Сверх
Кареты помчались в том же порядке. Екатерина молчала. Не отзывался и её спутник. Он сопел носом и изредка фыркал, сердясь на Панина, что тот не отвратил от монархини столь неподходящей и лишённой всякой аттенции встречи.
– Так худ? худенек? – вдруг обернувшись к графу, спросила Екатерина.
– О чём, матушка, изволите? – не поняв вопроса и склоняясь к ней, произнёс Бестужев.
– Так ненадёжен мой сын? ненадёжен?.. А знаешь ли, батюшка граф, кого мы с вами только что видели?
Бестужев вздрогнул. В томящей тоске предчувствия, забыв всякий этикет, он ухватил жёсткою, холодною рукой руку императрицы.
– Мы видели бывшего императора Иоанна Антоновича, – проговорила Екатерина, – из Кексгольма нарочно его привозили… Где ж правда? Пятнадцать лет вы, батюшка Алексей Петрович, при покойной императрице, держали кормило власти, и в вашей полной воле была судьба принца… а теперь этого бедняка, нравственно больного, мертвеца, вы, вы, – пощадите! – прочите мне в женихи… в мужья…
После пелловского свидания принца Иоанна вновь отвезли в Шлиссельбург. Панин в таком виде подтвердил его приставам старую инструкцию Елисаветы: «Буде явится столь сильная для освобождения Иванушки рука, что спастись будет не мочно, то арестанта Безымянного – умертвить, а живого – никому в руки не давать».
– Как же с ним долее быть, ваше величество? – спросил Панин Екатерину, отослав это подтверждение.
– Моё мнение: из рук не выпускать, – ответила императрица, – надо его постричь и отвезти в не весьма отдалённый монастырь, где стороннего богомолья мало или вовсе нет, – в муромские леса, в Вологду или в Колу… Впрочем, о сей материи мы ещё поговорим…
XXVII
У НОВОГО ФАВОРИТА, В ШАБОЛОВКЕ
Осень и часть зимы 1762 года Мирович провёл с полком в окрестностях Москвы. К началу 1763 года полк выступил на стоянку к границам Польши, в раскольничьи слободы Черниговской губернии. Свидание с сёстрами не принесло Мировичу утешения. Помочь им он не мог, так как и сам едва перебивался в тяжёлой бедности. В полку тоже ему не везло. Молва о прошлом Мировича, о самовольной отлучке из Шавель и о передрягах с его арестом и допросом в Кронштадте, от которых он спасся лишь протекцией важных патронов, всё-таки сильно вредила его службе. Начальство на него косилось. Товарищи-фрунтовики, от праздно-кутёжной компании которых он теперь держался в стороне, относились к нему холодно или презрительно-враждебно. Он вспоминал недавнее своё положение в числе штабных кенигсбергского губернатора Петра Панина и, замкнувшись в себя, в неисходной тоске, тянул лямку караулов, пеших переходов по глухим, занесённым снегом деревушкам, учений, опять караулов и новых переходов.
Средина февраля застала Мировича в Черниговском наместничестве, в раскольничьей слободе Добрянке. Полк был расположен в ней и возле на винтер-квартирах, а его,
Яркий луч южного солнца вызвал Мировича на завалинку. Он давно слышал в низенькой тесной избе крики прилётных гусей, журавлей, возгласы чаек, шум и журчание всюду бежавших ручьёв. Его неудержимо манило дохнуть свежею, гулкою в этом шуме и гаме, струёй вешнего воздуха. Он вышел, взглянул…
С береговой кручи, со двора мельника, вдруг перед ним открылся безбрежный, с лесами в виде тёмных островов, голубой, затопивший окрестности Днепр. Правее – белела где-то церковь, левее – через сероглинистый яр, на высоком бугре, с красной крышей, виднелся большой помещичий дом. Весь он потонул в саду. Сад сбегал и по взгорью к речному затону. «Родина, милая родина, – заплакал от радости Мирович. – Вот где истинное счастье, рай! Вот где врачевание сердцу, разбитому в душных городских вертепах! Боже! Недаром я стремился к достоянию предков, недаром во сне и наяву моей душе виднелись родные, привольные долы, холмы, тихие сады. Там – скоплённые в больших городах не люди, а звери; здесь – простой, землю пашущий селянин исполняет завет Бога, природы…»
Оправясь, но ещё всё слабый, Мирович начал спускаться к реке, сидел у Днепра и однажды от берега зашёл в помещичий сад. Имя владельца ему называли, но он, в болезненном равнодушии и рассеянности, не обратил на то внимания. Помнил он только, что речь шла об опальном вельможе, никуда не выезжавшем и целые дни, с книгой или газетой, лежавшем на диване в своём кабинете. Сад окидывался зеленью. Вишни и яблони пышно цвели. Пчёлы гудели на ивах и черёмухах. Кукушка отзывалась в ракитнике. Дятел звонко щёлкал в дупло оголённого, корявого дуба.
Приглядываясь к каждому окинутому первой зеленью кусту, к каждой вырытой у корней и на лужайках свежей норке, к букашке, цветку, Мирович прошёл одну аллею другую. Тепло было, как в мае, напоённый запахом чабреца воздух не шелохнулся. Кое-где виднелись беседки, гроты, мосты. Под огромным, ещё безлистым осокорём, на скамье у обелиска из бледно-зелёного, местного гранита, в старом треуголе, с звездой на епанче, сидел, сгорбившись, с книгой, изжелта-смуглый, задумчивый военный. Мирович приподнял шляпу, хотел пройти мимо и чуть не упал: перед ним был генерал-адъютант покойного императора, бывшая «голубица мира» берлинского ковчега, Андрей Васильич Гудович. Он молча стоял несколько минут.
– Так вы тот самый, тот самый, что тогда? – разглядев его и заторопясь, сквозь слёзы, спросил Андрей Васильич.
Они разговорились. И сколько было говорено! Больше недели пробыл после того Мирович в Радулях и каждый день ходил на прогулку от мельника к Днепру и в цветущий, покрывавшийся пышными уборами сад. Здесь он ещё раз или два встретился с Гудовичем. И хотя ссыльный, недавно могучий вельможа держал себя с ним, как и со всеми, холодно и строго, но, беседуя с случайным гостем о пережитых памятных днях и сообразив его поведение в роковое время, не утерпел и поведал ему кое-что, долетевшее к нему в Радули.