Иосиф Бродский
Шрифт:
Бродского смолоду весьма интересовали религиозные учения, в которых ничто, пустота ассоциируется с сущим, божественным: буддизм, каббала, мистическая доктрина Якоба Беме и др.
В написанной ранее статье Ю. М. и М. Ю. Лотманов о сборнике «Урания» тема пустоты рассматривается как центральная в «антиакмеистической» поэтике и неоплатонической философии Бродского. Авторы называют поэтику Бродского антиакмеистической, поскольку для акмеизма, как он описан Мандельштамом в статье 1919 года, «характерен приоритет пространства над временем (в основе – три измерения!) и представление о реальности как материально заполненном пространстве, отвоеванном у пустоты» [567] . У Бродского же, по крайней мере начиная с «Урании», вещь «всегда находится в конфликте с пространством... [авторы цитируют из „Посвящается стулу“: „Вещь, помещенной будучи, как в Аш– / два-О, в пространство <...> / пространство жаждет вытеснить...“]... Материя, из которой состоят вещи, – конечна и временна; форма вещи – бесконечна и абсолютна; ср. заключительную формулировку стихотворения „Посвящается стулу“: „материя конечна. Но не вещь“... Из примата формы над материей следует, в частности, что основным
567
Лотман Ю., Лотман М. 1990.С. 294.
Дыра в пространстве – эта формула, видимо, была подсказана критикам стихотворением «Пятая годовщина», хотя там речь идет лишь об отсутствии автора в родном городе, а не в физическом мире вообще («Отсутствие мое большой дыры в пейзаже / не сделало; пустяк: дыра, – но небольшая»). Так же и в стихотворении 1989 года «Fin de si`ecle» (ПСН)«камерной версией черных дыр» каламбурно именуется изъятие избыточных людей из жизни, но не путем умерщвления, а путем помещения в тюремную камеру (дистопический сюжет, развитый ранее в «Post aetatem nostram», а позднее в пьесе «Мрамор»). Интересно, однако, что образ дыры именно так, как он трактуется в статье Лотманов, то есть как образ перехода из физического в идеальное, метафизическое пространство, появляется в финале стихотворения «Меня упрекали во всем, окромя погоды...» (1994), которое Бродский, нарушая хронологию, сделал завершающим в своей последней книге. Он написал не так уж мало стихов и после, но хотел, чтобы именно это стихотворение воспринималось как его valediction(прощальное слово):
568
Там же. С. 295-296.
В прощальном стихотворении в одно сливаются дыра в пространстве и звезда, еще один постоянный сакральный образ в стихах Бродского, восходящий к Евангелию и Ветхому Завету, а также к Овидию (в книге XV «Метаморфоз» Овидия Юлий Цезарь после смерти становится звездой на небе). В другом стихотворении того же года, «В следующий век», о звездах говорится, что «поскольку для них скорость света – бедствие, / присутствие их суть отсутствие, а бытие – лишь следствие / небытия», то есть Бродский варьирует ту же, основанную на сведениях, почерпнутых из астрономии, метафору, которая в отрицательной форме дана у Маяковского в поэме «Во весь голос»: «Мой стих дойдет... <...> не как свет умерших звезд доходит» [569] . Принципиальное различие, конечно, в том, что физическое отсутствие, небытие становится у Бродского идеальной формой бытия.
569
В поэзии Бродского очень многое напоминает о Маяковском, и эта метафора указывает на один из главных моментов сходства: оба поэта заворожены будущим и проблемой времени (см.: Поморска К.Маяковский и время. (К хронотопическому мифу русского авангарда) // Slavica Hierosolimitana,V—VI, 1981. С. 341–353). В этом смысле Бродский – не меньше футурист,чем Маяковский, и Ю. Карабчиевский прав, отыскивая черты глубокого сходства между двумя неприятными ему поэтами, хотя он и пишет, что Бродский «не только не в пример образованней, но еще и гораздо умней Маяковского» (Карабчиевский 1985.С. 273). См. редкое, но знаменательное признание, сделанное Бродским в разговоре с Томасом Венцловой: «У Маяковского я научился колоссальному количеству вещей» (Интервью 2000.С. 349).
В начале статьи «Поэт и смерть» М. Ю. Лотман пишет, что у Бродского «особую значимость имеет вторжение слова в область безмолвия, пустоты, смерти – это борьба с противником на его собственной территории» [570] . Конечно, «борьба с удушьем» («Я всегда твердил, что судьба – игра...», КПЭ),победа «части речи» над смертью – стержневая тема, пришедшая в стихи Бродского не только как пушкинская и горацианская, но и древнейшая индоевропейская традиция [571] . Процитированное Лотманом «я верю в пустоту» – лишь тезис в контексте антитетического финала стихотворения «Похороны Бобо» (ЧP):
570
Лотман М. 1998.С. 189.
571
Там же. С. 194.
Антитезис – пустота заполняется словом, белое черным [572] , ничто уничтожается.
Мы не забываем, конечно, что интерес Бродского к теме пустоты, к сюжету отсутствия все же в первую очередь не доктринерско-философский, а художественный.
В конечном счете, чувство любопытства к этим пустым местам, к их беспредметным ландшафтам и есть искусство.572
Символика белого и черного цветов была рано освоена Бродским: ср. «"Земля черна". – „О нет, она бела...“» и т. д. в неоконченной юношеской поэме «Столетняя война», видение белого мира в «Посвящается Ялте» (КПЭ),«белый на белом, как мечта Казимира» («Римские элегии [XI]»), снеговой покров как предпочтительный облик пространства («Я не то, что схожу с ума, но устал за лето...»; ЧP),инвариантный мотив творческой самореализации как черного на белом.То же остранение употреблял Достоевский: «Черного на беломеще немного, а ведь черное на беломи есть окончательное» (письмо А. Майкову, август 1867; Достоевский Ф. М.Полное собрание сочинений. Т. 28– II. Л.: Наука, 1985. С. 205; выделено автором).
Представляется весьма вероятным, что на воображение молодого поэта сильно подействовала глава XLII «О белизне кита» романа Мелвилла «Моби Дик, или Белый кит», представляющая собой трактат о символике белого: «[Белизна] является многозначительным символом духовного начала и даже истинным покровом самого христианского божества и в то же время служит усугублению ужаса во всем, что устрашает род человеческий. [...] Всецветная бесцветность безбожия, которое не по силам человеку...» (Мелвилл Г.Моби Дик, или Белый кит. М.: Художественная литература, 1967. С. 227–228).
Ср. «в противоположность тому, чему учит оптика, белизна означает у Бродского не полноту цвета, а его полное отсутствие» (Лотман М. 1998С. 204).
Хотя Бродский и остраняет творческий процесс, сводя его то к написанию на бумаге абстрактного «слова», то даже просто к заполнению белого пространства черным (он всегда предпочитал писать не шариковой ручкой, а вечным пером с чернилами, причем именно черными), но читатель, конечно, имеет дело не с «чем-то черным на чем-то белом» («Письмо генералу Z.», КПЭ),а с воображением поэта, запечатленным в знаках письма. Идеальным знаковым выражением веры в пустоту была бы пустая страница, что и встречается в экспериментах авангардистов. Такова, например, «Поэма конца» (1913) эго-футуриста Василиска Гнедова: за названием следует пустая страница. Когда Гнедов выступал перед публикой, его неизменно просили прочитать «Поэму конца» [573] . Но с Бродским такая шутка не прошла бы – его воображение поистине не терпит пустоты. Во всяком случае, ни глобальный апокалипсис, ни личная смерть не опустошают мир. У Чеслава Милоша есть стихотворение «Песенка о конце света», суть которого в том, что в Судный день и после продолжается рутина жизни: «А другого конца света и не будет!» Это очень близко к тому, что имеет место в «Post aetatem nostram» и пьесе «Мрамор» [574] . «Мрамор» начинается с ремарки: «Второй век после нашей эры», – но в целом ряде других стихотворений Бродский ограничивается какой-то одной футурологической деталью или замечанием вскользь: дамба в «Пророчестве» (ОВП),боевые ракеты, замаскированные под колоннаду, в «Резиденции» (У),вводное уточнение – «сохранить / даже здесь, в наступившем будущем,статус гостьи» в конце первой строфы «Примечаний к прогнозам погоды» (ПСН;курсив добавлен. – Л. Л.).История у Бродского не однонаправленный процесс, как она понимается в монотеистических религиях, у Гегеля или в марксизме, но и не вполне циклична, а скорее зеркальна: в будущем отражается прошлое. Об этом все стихотворение «Полдень в комнате» (У):«в будущем, суть в амальгаме, суть / в отраженном вчера... » – и далее:
573
См.: Markov V.Russian Futurism: A History. Berkeley and Los Angeles: University of California Press, 1968. P. 80.
574
У раннего Бродского встречаются и более традиционные научно-фантастические и дистопические мотивы, например, в стихотворении «А. А. Ахматовой» ( ОВП)и в неоконченной поэме «Столетняя война» (Звезда. 1999. № 1. С. 130-144).
Поэтому будущее так конкретно и разнообразно. Оно имеет черты то классической античности, то сегодняшнего дня («Новая жизнь», ПСН),то первобытно-общинной жизни («Робинзонада», ПСН).Меньше всего Бродский склонен к солипсизму: «Жизнь без нас, дорогая, мыслима...»
Это – строка из стихотворения «Пчелы не улетели, всадник не ускакал. В кофейне...» (ПСН).Как рассказывала мне римская приятельница Бродского Сильвана да Видович, «кофейня» в стихотворении – это затрапезный бар «Яникул» («Gianicolo») на вершине одноименного римского холма и по соседству с Американской академией, где Бродский был резидентом в первый раз зимой 1980/81 года. Он любил посиживать в «Яникуле» с чашкой кофе, наблюдая за молодежью, которая там собиралась. Приехав в академию второй раз в 1989 году, он застал знакомый бар не изменившимся, только поколение молодежи было уже другим. И в «жизни без нас» все останется неизменным: «бар, холмы, кучевое / облако в чистом небе». Вслед за коротким рождественским стихотворением, открывающим последний сборник, идут три длинных, в каждом из которых «жизнь без нас» разворачивается в изобилии конкретных реалистических и сюрреалистических деталей.
Диптих «Венецианские строфы» (У) —это, как сказано в финале, «пейзаж, способный / обойтись без меня». Из чего складывается этот пейзаж? Вот, к примеру, как изображается восход солнца в Венеции в первой строфе второй части:
Смятое за ночь облако расправляет мучнистый парус. От пощечины булочника матовая щека приобретает румянец, и вспыхивает стеклярус в лавке ростовщика. Мусорщики плывут. Как прутьями по ограде школьники на бегу, утренние лучи перебирают колонны, аркады, пряди водорослей, кирпичи.Вне тропов здесь дана в середине строфы одна прозаическая примета венецианского утра: «Мусорщики плывут». Все остальное, то есть собственно описание восхода, дано в метафорах и сравнении: облако – парус, розовый свет – «румянец» свежевыпеченного (подрумянившегося) хлеба, утренние лучи пробегают по зданиям и водорослям в каналах, как прутья, которыми школьники тарахтят по ограде. Румянец утреннего неба – традиционная метафора, клише. Здесь она приобретает свежесть, поскольку средство сравнения (то, с чем сравнивается утренний свет) не уводит за пределы описываемого утреннего города, а возвращает в него, обогащая городскую картину конкретными, вещными деталями: свежевыпеченный спозаранку хлеб, сочный звук шлепка рукой по тесту. То же и с шалящими по дороге в школу школьниками: средство сравнения добавляет динамичную реальную сцену к общей картине городского утра.
Так же реальны, конкретны, характерны своим сочетанием именно в Венеции стеклярус, водоросли и кирпичи. Когда Лотманы говорят, что поэзия Бродского «есть отрицание акмеизма Ахматовой и Мандельштама на языке акмеизма Ахматовой и Мандельштама», то под «языком акмеизма» имеется в виду именно это – текст Бродского стремится быть как можно более материальным, конкретно-вещественным, даже если содержание этого текста пейзаж, способный обойтись без наблюдателя, и даже в тех случаях, когда это пейзаж, из которого наблюдатель уже устранен.