Иосиф Сталин – беспощадный созидатель
Шрифт:
Тут Николай Иванович ошибался. Иосиф Виссарионович ничего не забывал и ко всему прислушивался. Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. Сталин поверил, что оппозиционеры хотят его смерти. С этого момента троцкисты и бухаринцы были обречены на физическое уничтожение.
Томский понимал, что слов о пулях Коба не простит. И поспешил добровольно уйти из жизни, когда понял, что вслед за Каменевым и Зиновьевым настала его с Бухариным и Рыковым очередь. И если бы Бухарин не был заворожен сталинским тостом тогда, в мае 35-го, то, наверное, должен был почувствовать скрытую угрозу.
В выступлении на приеме 4 мая 1935 года реальный голод начала 30-х годов, вызванный коллективизацией, Сталин ловко трансформировал в голод метафорический: «…Мы должны были тем нашим товарищам, которые не соглашались с Центральным Комитетом и которые видели только рядом, но закрывали глаза на ближайшее будущее, может быть люди меньше бы скулили, но у нас не было бы промышленности, не было бы нынешнего сельского хозяйства, у нас не было бы авиации, не было бы танков, не было
Вот нам нужно было перебороть этих людей и у нас была… альтернатива… Мы не могли 3 миллиарда валюты отдать на предметы потребления и 3 миллиарда на индустриализацию и коллективизацию страны.
Наш учитель – Ленин учил нас, что индустрию можно создать только путем большой и строжайшей экономии, надо экономить на школе, на питании, на всем прочем, чтобы создать советскую индустрию, которая потом даст свои плоды, и перевести сельское хозяйство, погибающее, гниющее на старых устоях, перевести это хозяйство на новые условия, на крупное сельское хозяйство с крупной машинной базой…
И вот мы, стало быть, изжили голод техники, голод промышленности и голод крупного сельского хозяйства.
Через 10 лет мы страну из состояния голода, страну громадную, с маленькими очагами промышленности, полудикую, мелкокрестьянскую, полусредневековую страну, мы эту страну вывели и поставили на новые рельсы, идя на жертвы – это верно; кое-кому из нас перепала одна, другая пуля. Мы добились успехов, изжили голод техники, у нас есть теперь чем похвастаться.
Но у нас теперь другой голод – голод в людях. Голод в людях есть в нашей промышленности…»
Здесь уже в зародыше были сценарии московских процессов 1936–1938 годов. Если бы Бухарин, Рыков, Томский внимательнее прислушивались бы, повторяю, к сталинским словам, они заметили бы, как пули, о которых говорил Томский, превратились в пули, которые поразили Кирова. А жертвы крестьян были подменены жертвами сталинского любимца Кирова и других партийцев, павших от рук недовольных коллективизацией крестьян или озлобленных террористов-одиночек, вроде убийцы Кирова Леонида Николаева.
Сталин решил немножко поиграть с очередной из намеченных жертв, как кот с мышью. Весной 1936 года Бухарин был послан в Париж для приобретения вывезенных туда архивов Социал-демократической партии Германии. Семья осталась в Москве заложниками. Здесь он рискнул навестить старого меньшевика Федора Дана и говорил ему, что Сталин «даже несчастен оттого, что не может уверить всех, и даже самого себя, что он больше всех, и это его несчастье, может быть, самая человеческая в нем черта… но уже не человеческое, а что-то дьявольское есть в том, что за это самое свое «несчастье» он не может не мстить людям, всем людям, а особенно тем, кто чем-то выше, лучше его… Если кто лучше его говорит, он – обречен, он уже не оставит его в живых… если кто лучше его пишет – плохо его дело… Это маленький злобный человек, не человек, а дьявол». На вопрос же собеседника, как могли Бухарин и другие коммунисты доверить этому дьяволу судьбы партии, страны и свои собственные, Николай Иванович ответил: «…Вот уж так случилось, что он вроде как символ партии, низы, рабочие, народ верят ему, может, это и наша вина, но так это произошло, вот почему мы все и лезем к нему в хайло… зная наверняка, что он пожрет нас». Но предложение Дана остаться во Франции отверг: «Нет, жить как вы, эмигрантом, я бы не мог… Нет, будь что будет… Да может, ничего и не будет».
Но развязка была не за горами. В августе 36-го на процессе Зиновьев и Каменев дали показания против Бухарина. Он потребовал опровержения и сразу после процесса, 1 сентября 1936 года, спустившись с Памира, где проводил отпуск, и прочтя газеты, направил письмо Сталину, а сразу за ним – Ворошилову. Вот его текст:
«Дорогой Климент Ефремович,
Ты, вероятно, уже получил мое письмо членам Политбюро и Вышинскому: я писал его ночью сегодня в секретариат тов. Сталина с просьбой разослать: там написано все существенное в связи с чудовищно-подлыми обвинениями Каменева. (Пишу сейчас и переживаю чувство полуреальности: что это – сон, мираж, сумасшедший дом, галлюцинации? Нет, это реальность.) Хотел спросить (в пространство) одно: и вы все верите? Вправду?
Вот я писал статьи о Кирове. Киров, между прочим, когда я был в опале (поделом) и в то же время заболел в Ленинграде, приехал ко мне, сидел целый день, укутал, дал вагон свой, отправил в Москву, с такой нежной заботой, что я буду помнить об этом и перед самой смертью. Так вот, что же я неискренне писал о Сергее? Поставьте честно вопрос. Если неискренне, то меня нужно немедля арестовать и уничтожить, ибо таких негодяев нельзя терпеть. Если вы думаете «неискренне», а сами меня оставляете на свободе, то вы сами трусы, не заслуживающие уважения…
В связи с этим должен сказать, что с 1933 года оборвал всякие личные отношения со своими бывшими единомышленниками М. Томским и А. Рыковым. Это можно установить… опросом шоферов, анализом их путевок, опросом часовых, агентуры НКВД, прислуги и т. д.
Только однажды с Каменевым… Я спросил Каменева, не вернется ли он вести литературный отдел «Правды», и что я тогда, мол, поговорю об этом с товарищем Сталиным… Но Каменев объявил: «Я хочу, чтоб обо мне позабыли, и чтоб Сталин не вспоминал даже моего имени». После этой декларации обывательщины я свое предложение снял… Циник-убийца Каменев омерзительнейший из людей, падаль человеческая…
На квартире у Радека я однажды встретил Зиновьева… он пришел к Радеку за книгой. Мы заставили его выпить за Сталина. (Он жаловался на сердце.) Зиновьев пел тогда дифирамбы Сталину (вот подлец!). Добавлю: людям такого склада, как я и Радек, иногда трудно вытолкать публику, которая приходит…
Правда, я – поскольку сохраняю мозги – считал бы, что с международной точки зрения глупо расширять базис сволочизма (это значит идти навстречу желаниям прохвоста Каменева! Им только и надо было показать, что они – не одни) (Николай Иванович то ли действительно не понимал, то ли делал вид, что не понимает, что Каменев сказал только то, что ему продиктовали следователи. – Б. С.). Но не буду говорить об этом, еще подумаете, что я прошу снисхождения под предлогом большой политики.
А я хочу правды: она на моей стороне. Я много в свое время грешил перед партией и много за это или в связи с этим страдал. Но еще и еще раз заявляю, что с великим внутренним убеждением я защищал все последние годы политику партии и руководство Кобы, хотя я и не занимался подхалимством.
Хорошо было третьего дня лететь над облаками: 8° мороза, алмазная чистота, дыхание спокойного величия.
Я, быть может, написал тебе какую-то нескладицу. Ты не сердись. Может, в такую конъюнктуру тебе неприятно получить от меня письмо – бог знает: все возможно.
Но «на всякий случай» я тебя (который всегда так хорошо ко мне относился) заверяю: твоя совесть должна быть внутренне совершенно спокойна; за твое отношение я тебя не подводил: я действительно ни в чем не виновен, и рано или поздно это обнаружится, как бы ни старались загрязнить мое имя.
Бедняга Томский! Он, быть может, и «запутался» – не знаю. Не исключаю. Жил один. Быть может, если б я к нему ходил, он был бы не так мрачен и не запутался. Сложно бытие человека! Но это – лирика. А здесь – политика, вещь мало лиричная и в достаточной мере суровая.
Что расстреляли собак – страшно рад. Троцкий процессом убит, политически, и это скоро станет совершенно ясным. Если к моменту войны буду жив – буду проситься на драку (не красно словцо), и ты тогда мне окажи последнюю эту услугу и устрой в армии хоть рядовым (даже если каменевская отравленная пуля поразит меня).
Советую когда-либо прочесть драмы из французской революции Ромена Роллана.
Извини за сумбурное письмо: у меня тысячи мыслей, скачут как бешеные лошади, а поводьев крепких нет.
Обнимаю, ибо чист.
Ворошилов наверняка показал письмо Сталину. И Коба понял, что Бухарчик поплыл, до смерти испугался и начал не только проклинать Каменева с Зиновьевым, но и сдавать своего друга Томского, пусть уже и покойного. Значит, из Бухарина можно будет веревки вить и выставлять на открытый процесс, еще лучше зиновьевского. Ворошилов же понял, что Бухарин – покойник, и дружить с ним – все равно что дружить с чумным, который и тебя с собой в могилу утянет. Разумеется, до боев Бухарину ни в коем случае не могли позволить дожить. Его и убирали в преддверии грядущих боев – чтобы не примазался к победе или не выступил альтернативой Сталину в случае поражения. Поэтому ответил Ворошилов Бухарину предельно жестко: «Тов. Бухарину. Возвращаю твое письмо, в котором ты позволил себе гнусные выпады в отношении партруководства. Если ты твоим письмом хотел убедить меня в твоей полной невинности, то убедил пока в одном – впредь держаться от тебя подальше, независимо от результатов следствия по твоему делу, а если ты письменно не откажешься от мерзких эпитетов по адресу руководства, буду считать тебя и негодяем».
Убитый Бухарин начал догадываться, что песенка его спета, но все же направил Ворошилову последнее письмо: «Тов. Ворошилову.
Получил твое ужасное письмо… Если я так сумбурно написал, что это можно понять, как выпад, то я – не страха ради иудейска, а по существу, – трижды, письменно и как угодно, беру все эти фразы назад, хотя я совсем не то хотел сказать, что ты подумал. Партийное руководство я считаю замечательным…»
Сталин решил, что игру с Бухариным еще рано кончать. 10 сентября «Правда» объявляет, что нет данных для привлечения к ответственности Бухарина и Рыкова.
Отсрочка была недолгой. В декабре на пленуме Бухарина обвинили в контрреволюционной деятельности. В январе 37-го его убрали из «Известий», а на новом московском процессе Пятакова, Радека и Сокольникова вновь прозвучало имя Бухарина. Николай Иванович отказался явиться на пленум ЦК для разбора обвинений и объявил голодовку (застрелиться не хватило духу). Ему пообещали, что разбирательство будет объективным, и Бухарин все-таки пришел. Пришел, чтобы 27 февраля выслушать заявление Ежова, будто он, Бухарин, виновен в заговоре против партии, и постановление пленума об исключении из ВКП(б) и передаче дела в НКВД. В тот же день бывшего «любимца партии» арестовали.
Во время следствия Бухарин из тюрьмы написал Сталину 43 отчаянных письма. Вот одно из них: «Коба!.. Все мои мечты последнего времени шли только к тому, чтобы прилепиться к руководству, к тебе, в частности… Чтобы можно было работать в полную силу, целиком подчиняясь твоему совету, указаниям, требованиям. Я видел, как дух Ильича почиет на тебе». Узник предлагал: «…А почему меня не могут поселить где-нибудь под Москвой, в избушке, дать другой паспорт, дать двух чекистов, позволить жить с семьей, работать на общую пользу над книгами, переводами (под псевдонимом, без имени), позволить копаться в земле, чтоб физически не разрушиться… А потом, в один прекрасный день, Х или У сознается, что меня оболгал…»