Исчадия разума
Шрифт:
На нем было кепи с большим козырьком, сидевшее на макушке, потому как он давненько не стригся. А еще на нем был линялый синий мундир с медными пуговицами.
— Ума не приложу, — сказал он, впрочем, вполне дружелюбно, — как это некоторые ухитряются дрыхнуть где и когда попало.
Он чуть повел головой, и поверхность валуна украсилась метким табачным плевком.
— Случилось что-нибудь? — спросил я.
— Мятежники подтягивают пушки. С самого рассвета только этим и занимаются. Там уж, поди, тысяча пушек, вон на взгорке напротив. Развернуты в ряд, колесо к колесу.
— Да нет, какая там тысяча, — откликнулся я. — Цифра двести будет поточнее.
— Может, ты и прав, — согласился он. — Может, у них, у мятежников, тысячи пушек вообще нет.
— Значит, это Геттисберг?
— Конечно,
Битва при Геттисберге. Ничего другого и ждать не приходилось. Неспроста рощица на склоне показалась мне вечером смутно знакомой. Но какой это был вечер? — задумался я. — Вчерашний вечер или тот, что отгорел здесь сто с лишним лет назад? Или в этом мире точное время имеет не больше смысла, чем все остальное?..
Скорчившись на ложе из листьев, я старался как-нибудь взять себя в руки. Вечером тут была просто рощица и груда камней — а утром оказалось поле битвы!
Я пригнул голову, выкарабкался из щели меж камнями и, сев на корточки, оказался лицом к лицу с тем, кто меня разбудил. Он перекатил жвачку во рту от одной щеки к другой, присмотрелся ко мне и спросил подозрительно:
— Ты из какого отряда? Что-то не припомню, чтоб мне встречался здесь кто-нибудь, разряженный, как ты…
Если бы мозги ворочались попроворнее, я, может, и нашелся бы, что ответить, но рассудок был еще помутнен со сна, и затылок трещал после близкого знакомства с валуном. Да и то, что я очнулся на поле битвы при Геттисберге, ясности мыслям тоже не добавляло. Я понимал, что надо что-то сказать, но никакого членораздельного ответа не придумал и только покачал головой.
На склоне надо мной, на самой его вершине, выстроился строй пушек с канонирами, замершими близ них неподвижно, как на параде, и неотрывно глазеющими по-над низиной на взгорок напротив. Был виден офицер на лошади — она нервно пританцовывала, он выпрямился в седле. А чуть ниже пушек длинной ломаной линией расположилась пехота — кто за наспех сделанными укрытиями всевозможного вида, кто плашмя на земле, а кто сидел, словно бы отдыхая, но все без исключения таращились в одном направлении.
— Не по душе мне это, — произнес обнаруживший меня солдат. — Не нравится, как все это выглядит и как пахнет. Если ты из города, сматывайся отсюда, пока не поздно.
Издали донесся сильный удар, звучный, хоть и не слишком громкий. Я вскочил на ноги и заметил за низиной, над деревьями, венчающими противоположный склон, тающее облачко дыма. Немного ниже среди древесных стволов вдруг сверкнула вспышка, будто кто-то открыл на миг дверцу пылающего очага и тут же ее захлопнул.
— Ложись! — заорал солдат. — Ложись, дуралей безмозглый!..
Он добавил еще что-то, но слова потонули в звенящем грохоте, который раздался совсем близко у меня за спиной.
Сам солдат уже бросился наземь, как и все остальные. Я тяжело распластался рядом. Такой же грохот раздался где-то слева, и тут я увидел, как десятки печных дверец открылись разом по всему противоположному склону. Над низиной и прямо над головой воздух со свистом вспороли стремительно летящие ядра, а затем вершину позади меня и весь мир разнесло на куски.
И снова, и снова, и снова.
Казалось, сама почва подо мной прогибается от канонады. Воздух наполнился оглушительным, непереносимым громом — непереносимым и нескончаемым. Над склоном волнами плыл дым, к грохоту выстрелов и разрывов примешивались жужжание и свист. Ум обострился, как бывает нередко в минуты смертельного страха, и я без подсказки сообразил, что это свистят осколки, разлетающиеся веером с гребня позади меня и осыпающие склон впереди.
Я прижимался лицом к земле и все же чуть-чуть вывернул голову, чтобы вновь окинуть взглядом пушки на гребне. К моему удивлению, я мало что увидел — и уж, конечно, никак не то, чего ждал. Гребень был словно окутан тяжелым туманом, дымное покрывало висело не выше трех футов над почвой. Мне были видны лишь ноги отчаянных артиллеристов, суетящихся у своих батарей, — как будто половинки людей стреляли из половинок орудий: ведь из-под
Сквозь мутную пелену то и дело прорывались вспышки пламени — пушки, скрытые в дыму, вели ответный огонь по неприятелю по ту сторону низины. При каждой вспышке на меня сверху налетала волна жара, но сверхъестественным образом гром орудий, что палили прямо над моей головой, тонул в грохоте обстрела с противоположной стороны, и казалось, что все пушки стреляют где-то поодаль.
Облака дыма не могли скрыть разрывов неприятельских ядер, однако эти разрывы скрадывались пеленой и не полыхали быстрыми острыми вспышками, как можно было бы ожидать, а мерцали красно-оранжевыми язычками, прыгающими по гребню, как неоновая реклама. Исключением стал один мощный взрыв, когда в дыму извергнулся ослепительный багровый вулкан и серое покрывало прорезал гигантский столб черного дыма. Какое-то ядро угодило в зарядный ящик.
Я прижался к земле еще плотнее, изо всех сил стараясь зарыться в нее, раскататься по ней листом и в то же время стать тяжелым-тяжелым, чтобы почва подалась под моим весом, укрыла и защитила меня. И в этот самый миг меня осенило, что я нахожусь, пожалуй, в одной из самых безопасных точек на всем Кладбищенском гребне: известно, что в тот день более ста лет назад канониры-конфедераты брали слишком высокий прицел и чаще всего ядра рвались не на гребне, а по ту его сторону.
Вывернув голову в другом направлении, я бросил взгляд над низиной на противоположный Семинарский гребень. Там над деревьями клубилось такое же облако дыма, а по низу облака перебегали искорки, отмечающие жерла конфедератских пушек. Солдату, что заговорил со мной, я сказал — двести пушек, а теперь мне припомнилось, что их было сто восемьдесят против восьмидесяти на гребне за моей спиной. Нет, против восьмидесяти с чем-то, если верить книгам. И время сейчас, по-видимому, шло к половине второго, так как канонада началась сразу после часу дня и длилась около двух часов без перерыва.
Где-то там, на том гребне, генерал Ли наблюдал за сражением, не покидая седла своего верного Странника. Где-то там другой генерал, Лонг-стрит, присел на подвернувшуюся железную ограду в мрачном убеждении, что атака, приказ о которой он должен отдать, не принесет успеха. Потому что, по его мнению, атаки такого сорта следовало оставить северянам, а для южан наилучшей тактикой всегда была оборонительная — вынудить северян к атаке и стойко защищаться, выматывая противника.
Но, поправил я себя, ход моих мыслей неточен. Нет там, на том гребне, никакого генерала Ли, нет и Лонг-стрита. Сражение, что было здесь, отгремело более века назад и не повторится. А эта шутейная битва, поставленная сегодня, — отнюдь не воссоздание того сражения, каким оно было в действительности, а пьеса на базе устоявшейся традиции: все происходит так, как отложилось в воображении позднейших поколений.
И тут перед самым моим носом в землю, раздирая дерн, впился осколок железа. Я несмело протянул руку, решив проверить, каков он на ощупь, но отдернул прежде, чем дотронулся до него, — осколок пылал жаром. Не оставалось сомнений: если бы он попал в меня, смерть была бы не менее достоверной и непоправимой, чем в настоящей битве.
Справа от меня находилась рощица, где некогда атака конфедератов достигла наивысшей силы и захлебнулась, откатившись вниз по склону. Также справа, но у меня за спиной, должны были выситься кладбищенские ворота, массивные и безобразные, — впрочем, их было не различить за дымом. Несомненно, все здесь выглядело точно так, как в тот день сто с лишним лет назад, и все передвижения полков и более мелких отрядов соответствовали реальному расписанию, насколько оно было известно. Но, разумеется, многое так или иначе утратилось — разные мелкие подробности, о которых сыновья и внуки не знали или предпочли не знать, отлакировав их в памяти. Все, что сохранилось в достоверных свидетельствах о гражданской войне или традиционно считалось достоверным, например, «круглые столы», когда противники якобы раз в месяц встречались за ужином и спорили до хрипоты, безусловно воспроизводилось и здесь, но в этой пьесе не найдется места событиям, о которых было некому рассказать, потому что никто из участников не пережил их.