Искатель. 1966. Выпуск №1
Шрифт:
Но и в этом случае утечка энергии превышает поглощения, и поэтому существование шаровых молний длится едва десятки секунд. Некоторое время они нерешительно кружатся, излучая голубовато-желтое сияние, а потом либо внезапно взрываются, либо растворяются и гаснут почти беззвучно. Конечно, это не живые существа; с жизнью у них ровно столько же общего, сколько у тех капель хлороформа, накапанных в масло, о которых рассказывал нам профессор.
Ну, а огненный червь, созданный нами, был живым? Тому, кто задаст мне такой вопрос не для того, чтобы подразнить сумасшедшего, — а я вовсе не сумасшедший, — я отвечу вежливо: не знаю. Но сама неуверенность, само это незнание скрывает в себе возможность переворота нашего познания, которая никому не мерещилась даже в бреду.
Существует, говорят мне, лишь один вид жизни, известная нам белковая жизнь, разделенная на царства растений и животных. При температурах, отдаленных на каких-нибудь триста шажков от абсолютного нуля, возникает эволюция
Я улыбаюсь, слушая эту автоапологетическую лекцию, результат ослепляющей мегаломании. Существует, говорю я, два уровня Жизни. Одна могучая и огромная охватила весь видимый космос. То, что нас пугает и угрожает нам уничтожением, — звездная жара, гигантские поля магнитных потенциалов, чудовищные извержения пламени, — для этой формы жизни всего лишь комплекс дружелюбных и благоприятных, более того — необходимых условий.
Хаос — говорите вы? Водоворот мертвого огня. Почему же такое просто неисчислимое множество регулярных, хотя и необъяснимых, явлений демонстрирует наблюдаемая астрономами поверхность Солнца? Почему магнитные вихри так поразительно правильны? Почему существуют ритмичные циклы активности звезды, точно так же, как существуют циклы обмена веществ у каждого живого организма? Человек знает суточный и месячный ритмы, кроме того, на протяжении жизни в нем борются противостоящие силы роста и умирания. Солнце имеет одиннадцатилетний цикл, каждые четверть миллиарда лет переживает «депрессию», свой климактерий, вызывающий земные ледниковые периоды. Человек рождается, стареет и умирает, так же как звезда.
Вы слушаете, но не верите. И вам хочется смеяться. Вы испытываете желание спросить меня, теперь уже только в насмешку, верю ли я в разум звезд. Думаю ли, что они мыслят. И этого я не знаю. Но стоит ли так беспечно осуждать мое сумасшествие, лучше приглядитесь к протуберанцам. Попробуйте один раз просмотреть фильм, снятый во время солнечного затмения, когда выныривают эти огненные черви и разбегаются на сотни тысяч, на миллионы километров от своей колыбели, чтобы в странных и непонятных эволюциях, растягиваясь и извиваясь, образуя все новые формы, наконец, развеяться и исчезнуть в пространстве или вернуться в раскаленный океан, породивший их. Я не утверждаю, что это пальцы Солнца. С тем же успехом они могли бы быть его паразитами.
Пусть будет так — скажете вы для пользы дискуссии, не желая слишком быстро прерывать этот оригинальный, хотя и слишком абсурдный, а потому рискованный разговор, — мы хотим узнать еще кое-что. Почему же мы не пробуем найти общий язык с Солнцем? Мы ведь бомбардируем его радиоволнами. Может, оно ответит?… А если нет, твой тезис несостоятелен…
Любопытно, о чем бы мы могли говорить с Солнцем? Какие существуют общие для него и для нас проблемы, понятия, вопросы? Вспомните, что показал наш первый фильм. Огненная амеба в миллионную долю секунды превратилась в два следующих поколения. Разница темпа также имеет определенное значение. Сначала найдите общий язык с бактериями ваших тел, с кустами ваших садов, с пчелами и их цветами, а тогда можно подумать о методах информационного контакта с Солнцем.
— Если так, — скажут наиболее добродушные из скептиков, — все это оказывается только… несколько оригинальной точкой зрения. Твои взгляды никак не изменяют, существующего мира ни теперь, ни в будущем. Вопрос, является ли звезда существом, «живет» ли она, становится делом договоренности, согласием на принятие такого термина, и ничем больше. Словом, ты рассказал нам сказку…
— Нет, — отвечу я вам. — Вы ошибаетесь. Вы считаете, что Земля — это капелька жизни в океане небытия. Что человек одинок и звезды, туманности, галактики — его противники, враги. Что можно добыть только то знание, которым обладает и еще будет обладать он, творец Порядка, подвергающегося непрерывной опасности среди половодья бесконечности, усеянного далекими сверкающими точками. Но это не так. Иерархия активного существования всеобъемлюща. Кто хочет, может назвать ее жизнью. На вершинах ее, на высотах энергетического возбуждения существуют огненные организмы. У самого края, вблизи абсолютного нуля, в стране тьмы и последнего остывающего дыхания, жизнь появилась еще раз как слабый отсвет той, как ее бледное догорающее напоминание — это мы. Примите эту точку зрения, научитесь смирению и одновременно надежде, что когда-нибудь Солнце станет Новой и примет нас в милостивые объятия пожара, и тогда, вернувшись в вечный круговорот жизни, став частичкой ее величия, мы получим знание более глубокое, чем то, которое может быть уделом обитателей зоны оледенения. Вы не верите мне. Я знал это. Теперь я соберу эти исписанные странички, чтобы уничтожить их, но завтра или послезавтра снова сяду за пустой стол и начну писать правду.
Авторизованный перевод
с польского Дм. БРУСКИНД
БОРИС КОЛОКОЛОВ
ЛЕСНЫЕ ЛЮДИ
— Шаманят! — произнес Мунов. Он сердито поворочался в кровати, поднял плечи, прислушался.
Глухая тишина таежной ночи простиралась над селением. Ночь давила на землю всей своей тяжестью. В самом доме чувствовалось, что за окном пасмурная, тяжелая снеговая темень. Там, возможно, даже крупа сыплет. Но только не все спало в ночи. Кроме тупых ударов в бубен, Мунов уловил шорохи возни своих собак на крыльце. В вершинах леса прогудел ветер. Потом он еще отыскал один стук — отдаленный, прерывистый. Мунову показалось, будто он разобрал голос: «Галя, пусти! Слышь, Галя! Пусти…» — «Негодник, — выругался Мунов. — Сейчас я тебя пущу», — сказал он и, соскочив с постели на холодный пол босыми ногами, принялся одеваться.
Собаки хотели идти с ним, но он не взял их с собой, а впустил их в сенцы.
— Ступайте погрейтесь, — сказал он строго, заталкивая собак ногой в дверь. — Без вас обойдется.
Он шел тихо, осторожно, под ногами ни разу не скрипнул снег. Но там, где тукал бубен, были люди, тоже наделенные чутьем. Лесная жизнь ко многому приучает, к тому, что для городского жителя показалось бы почти сверхъестественным. А здесь без многих таких качеств не проживешь. Вот хотя бы слух, слух лесного человека должен воспринимать любой шорох, шепот, шелест и сразу определить, кому, чему он принадлежит. Там тоже были люди не провесь ухо. Мунов нехотя ухмыльнулся, они услыхали его шаги. Притих бубен. Мунов отчетливо видел и во тьме, что происходит в домишке, присевшем в снег. Там, в углу, на кабаньих шкурах сидят кружком люди, во тьме мерцает зажженная соломка, а тот старый дурак с бубном в одной руке, с колотушкой из хвоста выдры в другой руке стращает людей гримасами, разрисованной мордой, дергается весь, как повешенный, в судорогах. Войди к ним сейчас, ничего этого не застанешь, все притворятся спящими. И шаман с бубном точно растворится, его моментально спрячут в сараюшке. Пока к избе подходишь, он тем мгновением, как тень, шмыгнет за сугробы. И все шито-крыто.
Мунов все-таки подождал, не повторится ли звук бубна. К нему подбежали чужие собаки. Он сказал им тихо, повелительно: «Та, та, та!» — что означало по-удэгейски «молчите». «Нет, теперь не подберешься, — подумал Мунов, — за мной следят. Надо будет как-нибудь из леса зайти, с вечера засесть и подождать в лесу… Вот и пойми человека, — продолжал он размышлять, — его к культуре тянешь, а он свое, за старинку хватается. Ведь все это даже нельзя назвать суеверием, в шамана давным-давно никто не верит. Просто он шут своего рода, но шут такой, что от его проделок при зажженной соломке, при сверкании подведенных глазниц, при шарканье его жестянок на поясе, от его невнятного бормотания и судорожных, как будто обломанных жестов у людей мурашки разбегаются по коже. Это щекочет нервы. Человек, видимо, должен быть весь захвачен зрелищем, должен переживать, волноваться. А вот взять наше кино, оно скользит по глазам. Тут как-то про жизнь охотников показали картину — так люди обсмеялись. Стыдно. Мне как председателю артели стыдно, — думал Мунов. — Ведь они смеются и на меня оборачиваются, точно я этакую дрянь наснимал. Эх, братцы, братцы, не умеем мы еще проращивать в человеке новое зернышко. Ему врать про жизнь нельзя. Врать про жизнь нельзя!» — в гневе повторил Мунов.
Он прошел несколько шагов вперед и воротился. Второй стук в окно фельдшерички тоже больше не повторился. Значит, и там его учуяли. «Ну, хорошо, — сказал себе Мунов. — С тобой-то я разберусь». Он видел, с кем разговаривает.
Не таясь, полной ступней, Мунов пошел к своему дому. Пусть слышат, пусть знают, что он не поленится еще раз встать с кровати. Он уже подходил к дверям, когда до слуха с реки донесло новые голоса. Эти ни от кого не прятались. Они звучали громко, настойчиво, в них торжество слышалось. Кто-то по Бикину, по льду погонял собак. Собаки чуяли дом, они взвизгивали, тявкали на бегу, рвались из постромок. Мунов улыбнулся — до того знакомой ему была радость возвращения в поселок с соболиной охоты. Ведь там не один месяц в тайге находишься. Вдвоем с бабенкой да вот с собаками. В палаточке на снегу, в обществе жестяной печки. Возрадуешься дому. От самого вида изб колотится сердце. Он так и не притронулся к скобке своей двери, а пошел туда, на берег, повстречать упряжку. Кто хоть в ней возвращается-то?!