Искатель. 1974. Выпуск №2
Шрифт:
Мне захотелось сказать ей спасибо, спасибо за то, что она долго ждала меня, одна, в пустой комнате… Но постеснялся и не знал, что же мне ей сказать, и долго молчал, а она меня не торопила, и это длинное наше молчание было легким, как дружеское объятие.
Потом она сказала:
— Меня все называют Людой. Только мама меня зовет Милой…
— Мила, а вас никто сегодня не ждал на Трубной? На остановке троллейбуса?
— На Трубной? — удивилась она. — Нет. Я вообще
— Милочка, это же прекрасно! Это так замечательно, что вы там редко бываете!
— Почему? — засмеялась она.
— Почему? — задумался я. — Почему — так сразу мне трудно объяснить. Я просто думал, что, может быть, я не всегда и всюду опаздываю. Мила, давайте увидимся сегодня.
И она сразу, без раздумий и колебаний, сказала:
— Давайте. Где?
— Вам не трудно будет приехать на тридцать первом маршруте на Трубную? Я буду ждать, сколько вам только понадобится…
— Но ведь вы были рады, что я там редко бываю?
— Э, нет, Милочка, это совсем другое дело, Я очень люблю материализовать миражи.
— Да-а? — уважительно сказала она, и «да-а» получилось у нее точно, как у Шарапова. — Пожалуйста, как хотите. А вам что — так ближе?
— Нет, нет, дальше. Но приятнее. Значит, я пошел?
— Хорошо.
Я сложил стопу томов уголовного дела, перевязал их веревочкой, взглянул в последний раз на надпись «Хранить вечно!» и вызвал звонком дежурного.
Люда-Людочка-Мила сошла с подножки троллейбуса и спросила:
— Как обстоит с материализацией миражей?
— Изумительно, — пробормотал я. — Мне очень нравится.
Она засмеялась и взяла меня под руку. И мне это было приятно, будто мне не тридцать лет, а по крайней мере вдвое меньше.
— Куда пойдем? — спросила Люда-Людочка-Мила..
— Куда? — задумался я, лихорадочно перебирая в уме, куда бы можно было направиться нам вдвоем. — А вы есть не хотите?
— Хочу, — сказала она. — И вы, по-моему, тоже хотите есть.
В ресторане «Арагви» было на удивление малолюдно, прохладно и пахло шашлыком и зеленью. В мраморном овальном зале на хорах наяривал оркестр, играли музыканты что-то маловразумительное. Мила, усаживаясь за стол, сказала:
— Один мой приятель говорил, что ему очень нравится здесь оркестр, потому что он никак не может определить момент, когда они кончают настраивать инструменты и начинают играть.
Я принужденно засмеялся, подумав ревниво, что так, наверное, говорил «самый-самый» мальчик.
— А мне здесь нравится, — сказал я.
Мила удивленно взглянула на меня:
— И мне здесь нравится.
Она огляделась, долго с улыбкой рассматривала стенную роспись Тоидзе:
— Мне даже картинки эти нравятся.
— Картинки серьезные. Даже улыбнуться совестно.
— Только не вздумайте сказать, что вам нравится Шагал, — погрозила пальцем Мила.
— Я его вещей не видел, — сказал я неуверенно.
Она посмотрела мне внимательно в лицо и улыбнулась.
— Слава богу. А то все интеллигентные молодые люди сейчас обязательно беседуют с девушками о Камю, Шагале и Антониони. Малый искусствоведческий набор.
— А вам не нравится то, что они делают?
— Почему? Нравится. Я не люблю, когда об этом пространно рассуждают. И вообще я больше всего люблю сказки.
Тут я посмотрел на нее во все глаза. Она серьезно сказала:
— В сказках добро всегда сильнее мудрости.
— А разве это соперничающие силы?
Мила задумчиво провела ладонью по лицу.
— Не знаю. Человеческая мудрость сильно выросла. А добро?
— Я думаю, рост культуры смягчает и нравы.
— Возможно, — кивнула Мила и спросила неожиданно: — Как вы думаете, сколько людей было замучено в застенках инквизиции? Учтите, что длилась она четыре века.
— Миллион? — спросил я наугад. — Или два?
Мила покачала головой:
— Тридцать две тысячи человек. За четыреста с лишним лет. А в Освенциме за четыре года фашисты уничтожили более четырех миллионов человек. А потом атомная бомба в одно мгновение испепелила сто тысяч человек в Хиросиме.
— Люда, Людочка, Мила! Это же не то совсем! Ведь люди не могут и не должны забыть свою накопленную в муках мудрость.
— Так и я не об этом. С развитием мудрости все обстоит прекрасно. Вот с добром сильные перебои. А мудрость без добра обязательно вырастает в злодейство.
— Но ведь любому искусству противно злодейство? — сказал я негромко, возвращая разговор к непонятому мной началу.
— Конечно, — легко согласилась Мила. — Только новое искусство острее чувствует неравновесие добра и мудрости. Поэтому она тяготеет к разрушению. А разрушение не может создать новой сказки…
В это время в оркестре, видимо, перестали настраивать инструменты, потому что музыканты сделали перерыв. Официант принес вино и закуски, и я очень обрадовался этому — я плохо понимал, о чем говорит Мила, что-то меня не устраивало в ее рассуждениях, но возражения не приходили в голову, и от этого я чувствовал себя совершенным дураком.