Искатель. 1994. Выпуск №3
Шрифт:
Вволю они тогда раков перетопили. Говорит Витек корешам: надо на дело ночью идти. «Куда?» — «А вон сколь киосков у вас расплодилось. Устрою–ка им ревизию. Подниму на паре–тройке паруса». — «Нельзя. Их крутые ребята опекают». — «Это те, что в кожанах, как чекисты?., фрайера, параши не нюхали!» — «Они и не будут нюхать — не тот стиль». — «Вот потому–то и стану бомбить их киоски. Нашим стилем, с помощью «дяди Фомича», ядрена вошь!»
На зорьке наехал на пару киосков — в соседних окошках даже занавесочки не дрогнули. Скучно. Бабок стоящих не оказалось, так, мелочевка, детишкам на молочишко, не казенный это вам магазин, увы, как говорится, да и взять особо нечего — сплошь колониальные товары: кофе, шоколад, жвачки да сигареты, а картофеля жареного, как назло, ни одного пакета не нашлось. Но и то дело, на халяву–то и уксус сладкий. Нагрузился все равно
Витек долго сидел неподвижно, словно бы думая, покусывая ручку, в голове было пусто, и не приходили те слова, которые он ждал. Из соседней комнаты вползла оглушающая патока убаюкивающей музыки, танцующие пары влипали друг в друга, и это все — и эта музыка, и эта откровенность партнеров, и сладострастный вой певца, — все раздражало, сбивало с мысли, с ритма, с чувства, которое никак не хотело созреть и свободно излиться на бумагу, сама обстановка, сама атмосфера натужного веселья уводила, утаскивала куда–то, куда не хотелось, и он противился, упирался, и эта борьба еще больше взвинчивала, еще более раздражала, и это все вместе изгоняло из души последнее тепло. Он зло ухмыльнулся, вернувшись к письму, пробежал его глазами, и стал вычеркивать написанное. К черту! К черту! Про чудо и картошку оставить, остальное — долой.
«…А знаешь, кого я встретил на днях? Ни за что не догадаешься — Гитлера! Ну, того самого — помнишь? Иду это я мимо рыга… столовой у щепного рынка, а он навстречу. выворачивается. От прежнего, конечно, и четверти не осталось. Обычный ханыга–помоечник. Опустившийся, короче, элемент. Окликнул его. Он долго не мог меня угадать…»
Долго не мог срисовать. Совсем, видать, уже вечный фрайер. Потом наконец: «Витек! О–о, в каком ты прикиде — не иначе жида грохнул». — «Я с мокрым не кантуюсь». — «Слыхал, от Хозяина когти рванул?» — «Было дело». — «Понта готовишь? — «Обижаешь, старик». — «Неужто ведьмедя взял за лапу?» — «Не совсем медведя, но кое–что взял. Постой–ка тут, я счас!» Принес ему десять косых и ящик баночного пива. «Это тебе из общака». Он аж взмок. «Витек! — кричит. — Разве меня помнят?» — «А то как же!» — «Да я тебя, Витек!.. Хочешь, смастырю темную ксиву — ни один мент не раскопает». — «У меня с этим делом все на мази. Ты вот лучше гостинец мамане передай. Да так, чтоб никто не просек…»
Нет, это тоже ни к чему! — убито вздохнул Витек. Долой все это, в клочки и под стол. И вспоминать больше не хочется про крохобора этого мелкого, козла алчного. О хорошем надо писать, позитивное освещать, с негативом пусть борются правоохранительные органы — им за то жалованье платят. Боже мой, на какую малость люди порой воровскую честь разменивают, — а когда–то уважаемым человеком был… Но хватит, хватит, парень, о грустном.
«…Мама! Я встретил девушку. Она хорошая. Не курит. Не пьет. Глазки голубенькие. Губки бантиком. Просто ангел…»
А познакомился почти случайно. Проходил мимо того дома, где отсиживался, глядь — в беседке на столе сидит та самая биксочка, которую на чердаке видал. Ножками болтает. А ножки — в ажурных чулочках. Столбняк с ним случился. Ух ты, папуня! Подваливает барином. Вынимает шоколадки, конфеты, всякие жамки, сыплет ей на колени. «За что?» — «А за красивые глазки, — говорит голосом артиста Папанова. — Ишь, какие они у тебя…» А потом голосом артиста Миронова добавляет: «Клевая ты чувиха». Она аж в ладошки захлопала: «Еще! Еще!»
«…И еще одно чудо случилось, мама, — опять голос появился! Помнишь, что я в детстве мог с ним делать? И народные пел, и блатные, и даже арии из опер вытягивал. А говорить — так вообще… Раз звоню в учительскую и голосом директора приказываю: на большой перемене всем педагогам построиться в две шеренги. Зачем? — удивляются. Надо! Через час столько смеху было… Кто–то вломил директору, но тот человеком оказался — посмеялся и в самодеятельность определил, даже тебе ничего не сказал. А помнишь, какое сулили будущее?! Но остался мой талант в ШИЗО, на цементном полу, и стали после этого звать меня Хрипатым… (Витек смахнул слезу и скрипнул зубами — певец между тем тоненько и нежно–сладко вел рассказ о голубых южных ночах, о падающих звездах и ждущих женских очах, но только не было ему в том никакой веры, не убеждал, совсем не убеждал в этом тонкий голос кастрата. Скрипнув зубами и прокалывая бумагу, Витек жирно замалевал последнюю фразу.) И вот опять все вернулось — чудесным образом! О, что я в кабаке вытворял по этому поводу — видела бы. Уж потешил народ так потешил. Даже картошку изжарить забыл заказать, хотя только с одной этой мыслью и шел. А под конец голосом артиста Никулина «Песню про зайцев» сделал. Публика — тащилась. Только присел отдохнуть, подходит к столику старикан. Руки в карманах. Меня это даже заело. Тоже мне — блатата, песок из одного места сыплется. Чего, говорю, надо? Автограф? Поздравить, отвечает, хочу. Помнишь, я первый говорил…
Ты его тоже должна помнить. В нашем дворе жил. Без рук. Протезы по локоть, в черных перчатках. Как поддаст, бывало, так и плачет: жизнь бескрылая! А мы, малолетки, над ним потешаемся. Мне говорил, артистом буду, и по голове гладил. У самого–то не вышло — война проклятая! Разозлится, ка–ак саданет протезом в забор — ив заборе дыра. Класс! Я его так любил…»
Да, любил его Виток. И однажды, когда красил забор, выкрасил и туалет, что в углу двора стоял, а заодно и тот ржавый крюк — он забит был прямо над дырой, — с помощью которого, говорили, Коля Бескрылый ширинку расстегивал. Долго потом друг его с зеленой мотней шиковал… Но раз Коля крепко обидел меньшого. Свадьба была. Зинка пианистка замуж выходила. Коля места себе не находил, а шкет под ногами вертелся. Он ему протез на голову опустил, да, видно, не рассчитал — и пробил макушку железками аж кровь пошла. Ух как пацан осерчал! Взял кирпич и заколотил зеленый крюк в стену. К вечеру пиво–самогон свое взял: заскочил Бескрылый в толчок, круть–верть, а крюка как не бывало… Кому смех, а кому — грех.
И вот свел же Бог — в ресторане встретились. Нос к носу. Говорит Витек старику: «Все помню, дядь Коль. Спасибо тебе за добрые слова. Только извини, некогда. Через час уезжаю на гастроли». — «Что ж, как говорится, большому кораблю… А я вот ресторанными лабухами руковожу. Хочешь, для тебя специально что–нибудь исполним?» — «Нет времени, извини. Некогда даже маму родную проведать». — «А она еще жива?» — «Живи. Слушай, дядь Коль, а может, передал бы ей гостинец, а?» — «Что ж не передать…»
Заскочил Витек в туалет, завернул в носовой платок все, какие были, деньги, вложил туда письмецо и отдал Бескрылому. Но пока его не было, что–то произошло со стариком, кто–то, видать, успел накапать желчи — не сам же он догадался, — мрачным стал и, как туча, черный. Запихивает Витек ему в карман узелок, а тот вежливо этак и с подковыркой спрашивает: «Так, стало быть, — на гастроли? А может, кукушку послушать?» — «Вот на гастролях и послушаю. А твое дело — передать». — «Хорошо, артист, — прямо в руки…»
Проводил девчонку, а сердце не на месте. Пошел к дому мамы. Шмыгнул в подъезд соседней девятиэтажки. Стоит возле окна. Мамина хибарка–восьмидымарка вся как на ладони, кажется, даже жареной картошкой оттуда потянуло — ух, какую картошку она жарила в детстве! Румяная, со сладковатым лучком, да малосольных огурчиков к ней, да… Витек вытер рог и тут увидел Бескрылого. Тот подошел к дому, стал звонить. Вышла какая–то старушка, похоже, Мариванна из угловой, дай Бог ей здоровья, хорошо на суде держалась, ничего лишнего не сболтнула. Бескрылый ей что–то сказал, и она скрылась. Вышла мама. Совсем–совсем старая. Бескрылый что–то говорит ей, а она уцепилась за него и молчит. Потом выхватила из кармана у него узелок, и ну плакать, и ну голосить. Женщина — что ты хочешь… Только Бескрылый отвалил — тут же к ней хмырь подскочил ментовского вида. Цоп из рук узелок. Та пуще голосить, да в крик. А что толку… Э–эх, мама, вот и поглядел на тебя!
Хрустнув пальцами, Витек скомкал исписанный листок. К черту все эти сопли. С глаз долой и под стол. Эх, мама, мама, Полина Андреевна, и зачем только сынка такого непутевого породила — себе на горе.
«…Ты только никому не верь, дорогая моя. Ни ментам, ни Бескрылому, если он что–нибудь про меня дурное ляпнул, — никому. Я исправился. Я сейчас даже не дерусь. Честное слово. Я сейчас и мухи не обижу. Наоборот — меня то и дело обижают. Вот недавно…»
Встречают его в подворотне фрайера в кожанах — перед тем, ночью, он еще пару киосков разул подчистую, — перегораживают, значит, дорогу и говорят: «Верни все, что увел, а то…» — «А то — что?» — «А тогда увидишь». — «И рад бы исполнить просьбу, по, как говорится, увы… Честь не позволяет. Я — в законе». — «По закону — ты сейчас вне закона. Смотри, Хрипатый, с тобой могут разобраться…» — «Хоть счас, пацаны, — с любым». — «С тобой разберутся… по всей строгости закона». — «Эх, пацаны, пацаны, жалко мне вас. За такую подлянку на зоне опустят». — «Зоны строят для таких, как ты…» — «А вот не зарекались бы…» — «Короче, Виктор, мы тебя предупредили».