Искра жизни
Шрифт:
«Значит, это я?» — размышлял он. Пятьсот девятый снова посмотрел на себя. Ему естественно было бы считать, что он внешне похож на остальных. Однако действительно он никогда так не думал. Он наблюдал других из года в год, замечая, как меняется их облик. Но поскольку он встречал их каждый день, ему не так резко бросалось это в глаза, как сегодня, когда он впервые после столь продолжительного времени увидел собственное лицо. Главное не то, что его волосы поседели и стали расти неравномерно, не то, чем стало его когда-то энергичное мясистое лицо. Пятьсот девятого поразило представшее перед ним зрелище — состарившийся
Еще мгновение длилось это оцепенение. В последние дни он много размышлял, но ни разу не задумывался о том, что постарел. Двенадцать лет — срок сам по себе не очень большой. Двенадцать лет в заключении — это больше. А двенадцать лет в концлагере — кто мог знать, чем это обернется впоследствии? Осталось ли у него достаточно сил? Или он рухнет, когда выйдет отсюда, как прогнившее изнутри дерево, которое при безветрии еще кажется крепким, однако ломается при первой же буре? Ибо безветрием, пусть даже длительным, ужасным, одиноким и адским, несмотря на все это, — именно безветрием была эта лагерная жизнь. Из внешнего мира сюда не долетал практически ни один звук. И что станет, если не будет больше заграждения из колючей проволоки?
Пятьсот девятый еще раз пристально вгляделся в прозрачную лужицу. «А ведь это мои глаза, — подумал он. Пятьсот девятый еще больше пригнулся, чтобы разглядеть собственные глаза. От его дыхания лужу зарябило и картинка расплылась. — А ведь это мои легкие, и они еще качают воздух. — Опустив руку в лужу, он разогнал воду по сторонам, — а ведь это мои руки, которые могут разрушить эту картинку… Разрушить. А построить? Ненавидеть. Но способен ли я на что-нибудь еще? Одной ненависти мало. Чтобы жить, требуется нечто большее, чем ненависть».
Пятьсот девятый выпрямился. Он увидел приближающегося Бухера. «Вот у него это нечто есть», — подумал Пятьсот девятый.
— Слушай, — сказал Бухер. — Ты это видел? Крематорий больше не работает.
— На самом деле?
— Прежняя команда уничтожена. А новую, видимо, не назначили. Интересно, почему? Может…
Они посмотрели друг на друга.
— Может, больше уже нет смысла? Может, они тоже… — Бухер осекся.
— Уходят? — спросил Пятьсот девятый.
— Наверное. Сегодня утром вообще не приезжали за трупами.
Подошли Розен и Зульцбахер.
— Орудий больше не слышно, — заметил Розен. — Интересно, что бы это могло означать?
— Может, они прорвались?
— Или их отбросили. Говорят, что эсэсовцы собираются защищать лагерь.
— Это все молва. Каждые пять минут что-нибудь новое. Если они действительно будут защищать лагерь, нас разбомбят.
Пятьсот девятый поднял глаза. «Так хочется, чтобы быстрее наступила ночь, — подумал он. — В темноте легче спрятаться. Кто знает, что еще будет? В сутках много часов, а для смерти требуются всего секунды. Много смертей, наверно, скрыто в сверкающих часах, посланных с небосвода безжалостным солнцем».
— Самолет, — крикнул Зульцбахер.
Он взволнованно показывал на небо. Мгновение спустя все увидели маленькую точку.
— Это наверняка немецкий самолет! — прошептал Розен. — Иначе была бы объявлена воздушная тревога.
Они огляделись, где бы им спрятаться. Ползли слухи о том, что немецким самолетам приказано в последний момент подвергнуть лагерь бомбардировке.
— Всего один самолет. Один-единственный!
Они остановились. Для бомбардировки, вероятно, выделили бы больше.
— Наверно, это американский разведывательный самолет, — проговорил неожиданно появившийся Лебенталь. — В этом случае уже не объявляют воздушную тревогу.
— А ты откуда знаешь?
Лебенталь молчал. Все пристально разглядывали быстро увеличивающийся силуэт.
— Это не немецкий самолет! — сказал Зульцбахер.
Теперь они четко видели самолет. Он летел в направлении лагеря. У Пятьсот девятого было ощущение, что чей-то кулак из-под земли тянет вниз его внутренности. Казалось, будто принесенный в жертву мрачному пикирующему божеству смерти, он стоит обнаженный на платформе и не может убежать. Пятьсот девятый заметил, что другие уже лежали на земле, и не понимал, почему он оцепенел.
В этот момент прогремели выстрелы.
Самолет вышел из пике и, повернув, облетел лагерь. Выстрелы раздались из лагеря. За казармами загрохотали пулеметы. Самолет опустился еще ниже. Все наблюдали за ним, задрав головы. Вдруг самолет покачал крыльями. Казалось, что он машет им. В первый момент узники думали, что самолет подбит, но он сделал еще один круг, еще дважды покачал крыльями вверх-вниз, словно птица. После этого взмыл вверх, скрывшись в облаках. Вслед ему прогрохотали выстрелы. Теперь стреляли даже с некоторых сторожевых башен. Но вскоре выстрелы утихли, и был слышен только шум мотора.
— Это был сигнал! — закричал Бухер.
Казалось, что самолет машет крыльями. Словно рукой.
— Это был обращенный к нам сигнал! Это точно. А что еще?
— Он давал понять, они знают, что мы здесь! Это было обращение к нам! Ничего другого быть не могло. А что ты думаешь, Пятьсот девятый?
— Я тоже так считаю.
Это был практически первый сигнал, полученный ими извне с тех пор, как они оказались в лагере. Казалось, вдруг произошел прорыв в ужасающем одиночестве всех этих лет. Они поняли, что не умерли для окружающего мира. О них не забыли. Безымянные спасители помахали им. Они больше не чувствовали себя одинокими. Это было первое видимое приветствие свободы. Они больше не ощущали себя дерьмом на земле. Несмотря на все опасности, специально ради них был послан самолет, чтобы продемонстрировать им, что о них помнят. Они больше не ощущали себя дерьмом, ненавистным и оплеванным, еще менее значительным, нежели черви. Они снова были на земле людьми, людьми, которые стерлись из их памяти.
«Что же это со мной происходит? — подумал Пятьсот девятый. — Слезы? Я ли это? Старый человек?..»
Нойбауэр разглядывал свой костюм. Зельма повесила его в шкафу на самом видном месте. Он понял намек. Штатский костюм, он не надевал его с тридцать третьего года. На сером фоне мелкие белые крапинки «перец с солью». Смешно. Он снял костюм с вешалки и стал разглядывать. Потом снял форму, подошел к двери спальни, запер ее и примерил пиджак. Он оказался слишком узким. Нойбауэр не смог застегнуть его даже со втянутым животом. Он подошел к зеркалу. Он выглядел нелепо. Прибавил не меньше тридцати-сорока фунтов. В конце концов, это и не удивительно. До тридцать третьего приходилось здорово на себе экономить.