Искупление Августа
Шрифт:
Но неважно. Даже если каждое его слово было истиной, какое это имеет значение? Один факт оставался неопровержимым. Даже если все его утверждения были чистой, неприкрашенной правдой — а я этому не верил, — конечно же, все французские солдаты, погибшие в битвах, о которых сообщало его письмо, предпочли бы отстоять мир, где в конце концов восторжествовали бы цивилизация и справедливость. Разве не лучше умереть, сражаясь, чем прожить век в позоре и варварстве, на которые он обрек нацию, признанную душой Европы?
Я посылал ему наихитрейшие ответы, какие только мог придумать — лишь бы он продолжал писать мне. Леон сновал
Однажды вечером я поехал на ферму с Леоном и спрыгнул с велосипеда задолго до того, как Гринуэй мог бы заметить меня на дороге. Я подошел к дому сзади через луга и присоединился к Леону у задней двери. По словам хозяина, Гринуэй всегда открывал дверь комнаты, когда Леон возвращался из города с письмом. Вдвоем мы легко могли захватить коротышку врасплох и ворваться в его покои.
Дверь комнаты Гринуэя заскрипела, когда я еще только крался вверх по лестнице за широкой спиной Леона. «Англичанин», очевидно, высмотрел, как Леон слез с велосипеда перед домом, и, конечно, недоумевал, почему парень мешкает.
На этот раз из револьвера прицелился я. Гринуэй растерялся, одной рукой придерживая дверь, и, обогнув Леона, я бросился к нему.
Он попытался ударить меня ногой, и мы сцепились на верхней площадке. На мгновение мой взгляд уловил манящий соблазнительный кофр в комнате за открытой дверью.
Жгучая боль пронизала мою ногу. Мои пальцы на его запястьях разжались, он снова пнул меня ногой и вырвался. Дверь захлопнулась, я услышал, как щелкнул засов.
Я обернулся, все еще не в силах распрямиться от боли, и увидел, что Леон смотрит на меня с ухмылкой поперек широкой физиономии. Олуха случившееся только насмешило! Я заорал на него и тут увидел, что внизу у лестницы стоит его сестра. А позади нее — их родители, и я выпрямился, пренебрегая болью и стараясь придумать объяснение, которое удовлетворило бы умы, не затуманенные сменой трех поколений под ярмом тевтонской оккупации.
Естественно, Гринуэй теперь попытался убедить сестру Леона в том, что он английский агент, как указывалось в материалах, собранных мадам Леско. Он даже показал Эстелле радио и удостоверение личности, которое сумел подделать. Леон продолжал доставлять мне письма, но был совсем сбит с толку.
Однако Гринуэй не хуже меня знал, что я могу положить конец всем его грезам, просто швырнув несколько слов соответствующим немецким офицерам, когда орды в серых шинелях будут маршировать мимо дома Динаров. Эстелла сумела спрятать его и радио от обычного немецкого обыска в поисках ружей и дробовиков, но сумеет ли она укрыть его от обыскивающих, которых предупредили, что им следует искать английского агента и его радио? Пусть от мысли о необходимости сотрудничать с немецкими садистами у меня мурашки бегали по коже, но ведь ирония заключалась в том, что это был простейший способ обеспечить их окончательное поражение.
Но теперь его письма сосредоточились на новой идее: почему бы ему и мне не стать союзниками и не воззвать к ведущим мировым фигурам? У нас же уже есть его радио, настаивал он, как неопровержимое доказательство, что мы прибыли из иной, более передовой эпохи. И вместе мы могли бы «предсказать» события ближайших недель, что послужит еще одним доказательством. В Англии, подчеркнул он, ему удалось разбогатеть, заключая пари на исход разных спортивных состязаний, искусно используя эту всем известную английскую страсть. Его связей, возможно, мало, чтобы обеспечить нам встречу с премьер-министром, но они, несомненно, откроют доступ к «смелому политику», который в настоящее время занимает пост первого лорда адмиралтейства.
Вероятно, я сразу же отверг бы его предложение, если бы он не назвал Уинстона Черчилля. Кроме него он не нашел кандидатуры — разве что романист Г.Д.Уэллс, который следующие тридцать лет не уставал восхвалять немецких завоевателей за их «Объединение Европы»! С другой стороны, первый лорд адмиралтейства был с детских лет одним из моих любимых героев. Он единственный из всех английских политиков считал, что никакое английское правительство не может признать завоевание, опирающееся на нарушение нейтралитета Бельгии. Он один до конца жизни вступался за французский народ.
Я мог даже представить себе, что Черчилль поверит нашей истории. Его пристрастие к дерзким идеям было легендарным. И, разумеется, у меня имеется материальное доказательство, которое смутило бы любого закоренелого скептика. Политический деятель, не слишком осведомленный в технике, мог бы и не понять, чем радио Гринуэя так уж принципиально отличается от современного беспроволочного телеграфа. А вот мой калькулятор покажется чудом всякому, кто понаблюдает за тем, как он умножает одно число на другое.
И разве не будет лучше, если Черчилль прислушается к нам, так что мы и спасем Францию от поражения, и поможем ей избежать испытаний затянувшейся войны?
К этому времени я прочел уже дюжину пространных писем Гринуэя и утратил прежнюю уверенность в том, что он был орудием чудовищного плана, состряпанного какими-то тевтонскими фанатиками в будущем мире, где наступление фон Клюка завершилось заслуженным фиаско. В своих письмах он много порассказал мне о себе, причем некоторые эпизоды указывали, что он действительно тот, за кого себя выдает — одинокий человек, скорбящий о судьбе мира в уединении своего кабинета. Он даже занимался наблюдением за птицами — традиционное развлечение одинокого англичанина. Из одного его письма следовало, что он решил покинуть собственное время — видимо, в начале восьмидесятых годов его XX века, — потому что один из мировых лидеров, американский президент, если я верно его понял, вовлек страну в гонку вооружений, которая, заключил Гринуэй, «неизбежно привела бы к войне, означающей полную гибель цивилизации». Его достижения как ученого, утверждал он сам, были «посредственными». По его словам, он всегда знал, что если ему и удастся сделать важное открытие, то лишь благодаря непредвиденной случайности. Он держал свои открытия втайне и совершил это путешествие по собственной инициативе, так как поверил, что наконец-то ему представился случай оказать миру важную услугу.
Эта картина отвечала моим собственным наблюдениям за учеными. Многие из них обращались к политике, когда понимали, что им, вопреки их честолюбивым мечтаниям, никогда не стать вторым Пастером или Кюри. И многие с легкостью убеждали себя, что их обширные научные познания гарантируют глубокое понимание политических проблем.
Я расхаживал взад-вперед по своему номеру. Письма Гринуэя принимали все более и более возбужденный тон. И 27 июня — за шесть дней до того, как первые немецкие сапоги начнут попирать бельгийскую землю — я согласился встретиться с ним.