Шрифт:
Долгий путь к живому: об эстетике Оноре де Бальзака
Что мы вспоминаем при имени Бальзак? Страницу описания инкрустированного стола или выезда в экипаже, две страницы разговоров, потом еще кулинарная страница или пугающий разнообразием очерк обстановки, сменяющие друг друга картины, вводящие в действие гротескное и фантастическое не меньше чем у Гофмана. В годы творчества Бальзака интервальная развеска картин окончательно побеждает шпалерную: произведения живописи находятся на расстоянии друг от друга, разряженные размышлением, а не занимают всю плоскость стены в упорстве необходимого переживания. Такова лучшая метафора романов Бальзака: они проводят нас мимо возможных состояний мира, чтобы в промежутках чувственных предвестий
Мы со школы знаем: «Бальзак – реалист». Карл Маркс действительно находил в романах Бальзака блестящие очерки настоящей экономической жизни: наиболее проницательные объяснения того, как работает частный капитал. Экономическую теорию не построишь без статистических таблиц, но не завершишь и без рассмотрения хозяйства, которое вдруг перестает экономить и пускается в сделки. Под «реализмом» тогда понимается исследование тех реакций на обстоятельства, которые чем более неожиданны, тем более типичны оказываются для этой общественной среды: разоблачающая себя действительность показывает неприкрытость своих типов, постыдность господствующих в ней людских характеров, – только чтобы мы увидели чудо того, как она всё же сбылась.
Учителя Бальзака, мнениям которых он был верен до самой смерти, были как нельзя далеки от расхожего материализма. Виктор Кузен, чьи лекции слушал молодой Бальзак, будущий министр просвещения в правительстве Гизо и тайный отец дочери той самой прославленной Луизы Коле, которая была поэтом и роковой Музой Флобера и многих еще, называл свое учение сначала «эклектизмом», а после «спиритуализмом». Эклектик, «отбирающий лучшее» – философ, который обогащает «здравый смысл» англо-шотландского Просвещения моментами других учений, прежде всего, неоплатонизма. Кузену казалось, что здравый смысл слишком уравнивает всех людей: получается, что суждение подлеца рано или поздно начнет претендовать на ту же здравость, что суждение честного человека: поэтому интеллектуальный аристократизм неоплатонизма или даже пафос Спинозы и Лейбница поможет отделить правых и неправых, – просто мысль войдет во вкус такого отделения. Но потом Кузена испугал скрывший себя за эклектизмом антидемократизм, и он перешел к спиритуализму: учению о том, что раз законы природы не материальны, то они духовны, не менее чем духовна мысль, идея или идеал. Материалист сказал бы, что раз природа материальна, то и ее законы не вырываются выше ее самой, – но для спиритуалиста исключительность мира, уникальность мироздания так и должна была исторгать из себя еще более уникальные законы, нами созерцаемые. От Кузена Бальзак унаследовал панорамность взгляда, умение сразу перейти из гостиной или модной лавки к шепоту общества или интригам министерств – ведь такое удержание внимания сразу на многих вещах прямо следует из их исключительности: если ситуации сошлись уникальным созвездием, то тем более должна блеснуть наша мысль.
Другие учителя Бальзака были заочными: Луи Клод де Сен-Мартен и Эммануил Сведенборг, два крупнейших мистика XVIII века. Сен-Мартен был спиритуалистом, но в ином смысле, чем позднее Кузен: он проповедовал духовное революционное христианство, был невероятно влиятельным в России, его книгами зачитывались придворные и архиереи, будущие декабристы и будущие судьи над декабристами, отрекшиеся от прежних убеждений. Главная идея Сен-Мартена напоминает гностицизм первых веков христианства: Бог из себя производит духовные реальности мироздания, которые рано или поздно обретают вновь полноту в Боге, возвращая падших людей к необходимому всеединству. Но гностики презирали материю как помеху духовной жизни, а Сен-Мартен, напротив, считал материю одним из проявлений Бога, причем являющим себя через человека: Бог сначала отразился молнией под названием «человеческая душа», а человеческая душа отразилась природой с цветами, деревьями и ветрами, чтобы потом ум Христов вернул себе достояние, собирая, а не расточая. Некоторые смеялись над мартинистами, последователями этого философа, что это у его звездных людей в груди растут деревья и текут реки, причем еще прежде, чем появиться в привычном нам мире. Но для Сен-Мартена было важно, что привычка наступает поздно, что она – всегда искажение созерцания, а в настоящем вечном созерцании наша душа – бесконечное озарение божественного ума. У Сен-Мартена Бальзак выучился многому, в том числе вниманию к тому, как не только вещи превращаются в фетиши, которыми человек одержим: деньгами, властью или красотою, но и как сами привычки превращаются в фетиши. Говорил бы Бальзак только о злой власти денег, он был бы примитивным гностиком, для которого все материальное – дьявольское. Но Бальзак был высоким гностиком и поэтому исследовал не столько власть вещей или обстоятельств, сколько власть характера, мешающего созерцать очевидные вещи.
Сведенборг, шведский инженер, стал нарицательным именем неудержимого мистика. Действительно, Сведенборг был создателем не просто собственного учения, но и собственной религии; причем религии пространства, сжавшегося до точки. Протестантская моральная интуиция, что никакие дела не спасут нас от ада, но только благоволение Бога, превратилась у Сведенборга в пространственную и зрительную интуицию, подкрепленную данными современной ему космологии. Земля – всего лишь точка в бескрайней Вселенной потому, что это ад, а ад – это мука боли, сведенная к мельчайшей частице. Вырваться из него к небу – не быстрое дело: сначала нужны восхождения в космос, на разные планеты, населенные духами; а уже потом, пообщавшись с духами, прочитав тем самым в этом импровизированном общении духовную библию, которая у них хранится, можно отправиться к Богу.
Чтобы перековать строгий протестантизм в пышную и сложную мистику, Сведенборг употреблял молот весьма скучной аллегории, проводил самые прямые связи, как в механической физике: боль-сжатие-капля, дух-постижение-чтение. Но такое аллегорическое мышление весьма пригодилось реалистической прозе Бальзака: можно было трактовать тоску, грусть или радость как состояния мира, и с другой стороны, оправдать чтение книг как важнейшую духовную деятельность. Сведенборгу общение с духами заменяло книги, а Бальзак в своих книгах становился духовидцем социальной жизни.
С книжным делом как раз связано и неудачное предпринимательство Бальзака. Он пытался быть полезен себе и другим, купив типографию, а потом, одержимый деловыми побуждениями, также и шрифтолитейню к ней. Он исходил из того, что если Сэмюэл Ричардсон веком раньше издавал свои многотомные романы для любознательных читателей и юных читательниц, которые встречались и несколькими поколениями позже (вспомним пушкинскую Татьяну), в собственной типографии и на этом разбогател, то и он сам поправит свои дела. Но Бальзак не учел, что Ричардсон-типограф был прежде всего газетчиком, а газеты в Англии всегда стоили дорого (вспомним также последующие жалобы Герцена на дороговизну печати «Колокола») и давали издателю несомненный доход. Во Франции, с ее постоянными покушениями на свободу печати, газетное дело если вдруг и развивалось, то по законам политики, а не экономики.
Кроме того, как издатель, Бальзак решил издавать классиков, Мольера и Лафонтена, положив начало всеобщему чтению классики. Можно сказать, Бальзак стал основоположником принципа «читайте классику» – то есть впервые в истории классику стали предназначать для чтения дома, а не в школе, где ее запоминают наизусть и комментируют ради совершенства стиля и речи. Сейчас нам, глядящим на свои полки, кажется, что «чтение классики» как облагораживающее домашнее занятие было всегда, но на самом деле оно было изобретено, как видите, сравнительно недавно, и принеся пользу поколениям читателей, не одарило ею создателя. Не умея ни рекламировать изданные книги, ни сопровождать их выход слухами, ни бороться за свою долю сотрясаемого новинками рынка, Бальзак прогорел и большую часть жизни пытался вылезти из долгов, не выходя из-за письменного стола до боли в ногах. Да, этот сын скупщика конфискованных имений, носивший даже имя Бальзака не по праву (его отец Бальсса исказил свою фамилию, чтобы стать похожим на славного классициста – тем самым поневоле создав это «читайте классику» чтением своего имени), умел работать как никто, хотя как мы помним, только женитьба на украинской помещице Эвелине Ганской, с которой Бальзак, как и с ее сыном Георгом Мнишеком, долго переписывался, позволила ему умереть не конченым банкротом.
Казалось бы, перо Бальзака было легким, это не Флоберово мученичество стиля. Но его литературное усилие было совсем другим: не усилие мастера, следящего, чтобы всё работало, а скорее, усилие каталогизатора, которому ничего не позволено забыть. Если бы не нелепые решения Бальзака в хозяйственных делах, можно было бы сказать, что у него ум министра, распорядителя, который еще и еще раз возвращается к отчетам по своему ведомству. Здесь нам надо правильно понимать название его проекта «Человеческая комедия». Обычно его трактуют только в соотнесении с произведением Данте: мол, Данте говорил о делах божественных, а Бальзак – о мире, в котором есть только люди, их страсти и заботы. Но если остановиться лишь на этом понимании, мы превратим великого Бальзака в третьеразрядного романтика, который сколь угодно благополучно может писать о «людях» и «страстях».
А Бальзак не был бы первой и важнейшей литературной любовью Достоевского, образцом для Диккенса, вдохновением для Фолкнера, будь он таким. На самом деле, как объясняет сам Бальзак в предисловии, со ссылкой на уже знакомых нам Сведенборга и Сен-Мартена и на натуралистов его времени, «Человеческая комедия» – исследование видового многообразия общества, а точнее, превращения этого манящего многообразия в реальность. «Человеческая комедия» стала для Бальзака не просто литературным проектом в согласии с контрактом, а родом критики, критики самого понятия «замысла».