Искусство путешествовать
Шрифт:
Нас всегда учили с подозрением относиться к экзотическим воспоминаниям европейских мужчин, которые во время путешествий по восточным странам проводили ночи с местными красавицами. Было ли восторженное отношение Флобера к Египту чем-то большим, чем просто фантазиями и мечтами об альтернативе родной стране, так настойчиво отвергаемой им? Не был ли его энтузиазм лишь детской идеализацией всего «восточного», не растерянной в юности и плавно распространившейся и на взрослую жизнь писателя?
Какими бы смутными и неполными ни были представления Флобера о Египте в начале путешествия, прожив в этой стране девять месяцев, он мог с уверенностью заявить, что ему удалось понять и почувствовать, что такое Восток. Спустя три дня после прибытия в Александрию он начал изучать язык местных жителей и историю страны. За занятия по мусульманским традициям и обычаям Флобер платил учителю три франка в час — по четыре часа в день. Спустя два месяца он набросал предварительный план книги, которую собирался назвать «Мусульманские
Подлинное понимание Египта, по мнению Флобера, вовсе не означало безоговорочного признания всех его черт и свойств. К немалому удивлению, писатель обнаружил в этой восточной стране многое из того, что так было похоже на его родной Руан. Случались порой и настоящие разочарования. Если судить о поездке по воспоминаниям, написанным спустя много лет озлобленным и язвительным Максимом дю Кампом — всегда готовым хоть как-то уколоть человека, ставшего более известным писателем, чем он, человека, с которым его так многое связывало в юности и который с годами все больше отдалялся от него, — Флоберу на берегах Нила было так же скучно, как и в опостылевшем Руане: «Флобер абсолютно не разделял моих восторгов по поводу Египта. Он всегда был невозмутим и погружен в себя. Никаких самостоятельных решений, никаких действий он не предпринимал. Путешествовать он бы предпочел — будь это возможно, — не вставая с собственного дивана и не сделав ни единого шага. Ему бы пришлось по душе, если бы пейзажи, руины и города проплывали мимо него как один большой панорамный рисунок с механически раскручивающегося перед ним свитка. С первых дней нашего пребывания в Каире я чувствовал, насколько ему там скучно и неинтересно: путешествие, о котором он так долго мечтал, которое когда-то казалось просто несбыточным, явно не пришлось ему по душе. В какой-то момент я сказал ему прямо: „Если хочешь вернуться во Францию, я готов помочь тебе организовать обратную дорогу и даже отправлю с тобой своего слугу“. На это он мне ответил: „Нет, я все это затеял, и я пройду это испытание до конца. Ты только сделай одолжение, продумывай сам все дальнейшие маршруты. Я не буду принимать в этом участия, но и возражать против чего бы то ни было не стану. Мне в общем-то все равно, куда мы, например, сейчас пойдем — направо или налево“. Все храмы казались ему на одно лицо, мечети и пейзажи были унылы и однообразны. Я далеко не уверен в том, что, созерцая красоты острова Элефантина, он не вздыхал по лугам Сотвилля, а проплывая по Нилу, не мечтал о том, чтобы оказаться на берегах Сены».
Следует отметить, обвинения дю Кампа вовсе не безосновательны. В мгновения уныния, находясь где-то неподалеку от Асуана, Флобер пишет в своем дневнике: «Египетские храмы изрядно мне наскучили. Неужели они станут для меня тем же, что и церкви в Бретани или водопады в Пиренеях? Ох уж мне эта необходимость быть тем, кто ты есть, и вести себя так, как тебе полагается. Как же мне надоело, что я всегда должен вести себя так, как в тех или иных обстоятельствах (вне зависимости от моего настроения в этот момент) подобает молодому человеку, туристу, художнику, хорошему сыну или же гражданину — по ситуации». Через несколько дней, на стоянке под Филами, он продолжает: «Я подавлен, и у меня нет ни малейшего желания сделать хотя бы шаг, чтобы осмотреть достопримечательности острова. Господи, что же это за наказание, почему мне всегда и везде так скучно, почему я всегда всем недоволен… Туника Дейяниры не так крепко приросла к спине Геркулеса, чем тоска и уныние к моей жизни. Скука мало-помалу съедает мою жизнь».
Увы, несмотря на то что Флобер надеялся забыть в Египте о невероятной глупости и самонадеянности, которые он считал отличительными признаками современной ему европейской буржуазии, он был вынужден признать, что эти явления преследуют его повсюду: «Глупость монументальна и непоколебима; бороться с ней и не проиграть поединок невозможно… В Александрии я обнаружил, что некий Томпсон из Сандерленда увековечил свое имя, написав его шестифутовыми в высоту буквами на колонне Помпея. Надпись видна за четверть мили. Увидеть колонну,
Тем не менее, все это вовсе не значит, что увлечение Флобера Египтом обернулось разочарованием и непониманием. Просто в его сознании идеализированный до абсурда образ уступил место более реалистичной, но тем не менее по-прежнему прекрасной, достойной восхищения картине. Флоберу удалось не отринуть свою юношескую влюбленность, не забыть о буйстве страстей и желаний, а превратить это безумие в подлинное чувство, в настоящую любовь. Разозленный тем, что дю Камп в своих воспоминаниях вывел его в карикатурном образе скучающего туриста, он написал Альфреду де Пуатвену: «Любой нормальный представитель буржуазии непременно сказал бы по этому поводу: „Если ты едешь куда-то, о чем у, тебя были какие-то собственные представления, то тебя непременно ожидает крушение иллюзий“. По правде сказать, мне в жизни нечасто доводилось переживать крушение иллюзий — по той простой причине, что у меня всегда их было мало. Что за глупость и пошлость — неизменно восхвалять ложь, лгать всем и всегда всю жизнь и при этом утверждать, что поэзия питается иллюзиями, ложными представлениями о жизни!»
Гюстав Флобер в Каире. Фотография Максима дю Кампа, 1850 г.
Рассказывая матери о путешествии, он подробно описывает, что оно ему дало: «Ты спрашиваешь меня, таким ли оказался Восток, каким я его себе представлял? Да, он такой. И более того, он гораздо разнообразнее, интереснее и многограннее, чем я думал раньше. За время поездки мои смутные, не во всем верные представления об этих краях обрели законченные, четко прорисованные очертания».
Когда пришло время возвращаться из Египта домой, Флобер был безутешен. «Доведется ли мне когда-нибудь вновь увидеть пальму? Когда еще у меня будет возможность вновь проехать верхом на верблюде?..» — спрашивал он себя всю оставшуюся жизнь и вплоть до последних дней продолжал мысленно возвращаться в эту прекрасную страну. За несколько дней до смерти в 1880 году он говорил племяннице Каролине: «В последние две недели я просто умираю от желания вновь увидеть пальму на фоне ярко-голубого неба и услышать, как аист щелкает клювом на куполе минарета».
Долгий, продолжавшийся всю жизнь роман Флобера с Египтом мы можем воспринимать как приглашение отнестись с большим уважением и пониманием к собственной тяге к тем или иным странам. Начиная с подросткового возраста, Флобер настойчиво доказывал себе и всем окружающим, что он не француз. Его ненависть к собственной стране и ее народу была настолько глубока, что он, издеваясь над собственной национальной принадлежностью, даже придумывал себе пародийный гражданский и социальный статус. Он даже предложил новую методику приписывания человека к той или иной национальности, к тому или иному народу: не в соответствии со страной, где человек родился или гражданами которой являются его родители, но в соответствии с теми странами и территориями, которые он больше всего любит. (Вполне логичным развитием этой концепции, с точки зрения Флобера, было перенесение расширительного принципа идентификации с национальной принадлежности на половую и видовую. В одном случае он ни с того ни с сего заявлял, что, несмотря на все внешние признаки, на самом деле является не мужчиной, а женщиной, а в другом — утверждал, что вообще не относится к роду человеческому, а представляет собой экземпляр медведя или верблюда: «Я собираюсь купить себе медведя посимпатичнее: я имею в виду живописный портрет. Сделаю для него хорошую рамку и повешу в спальне. А внизу аккуратно подпишу: „Портрет Гюстава Флобера“, чтобы сразу обозначить мои моральные принципы и навыки пребывания в социуме».)
Впервые Флобера осеняет, что в душе он не француз, еще в школьные годы, по возвращении с Корсики после очередных каникул: «Я с омерзением возвращаюсь на проклятую родину, где даже солнце в небе можно увидеть не чаще, чем алмаз в свиной заднице. Плевать я хотел на Нормандию и на всю „прекрасную Францию“… Судя по всему, меня каким-то несчастливым ветром пересадили сюда, в эту страну болот и грязи. На самом деле я наверняка родился где-то в другом месте — в моей душе всегда сохранялись какие-то смутные воспоминания или интуитивно угадываемые образы роскошных пляжей и голубого моря. Я был рожден, чтобы стать императором Кохинхина, чтобы курить стофутовые трубки, чтобы иметь 6000 жен и 1400 услаждающих меня мальчиков; моя рука должна была сжимать палаш, которым я срубал бы головы тем, кто не пришелся мне по душе. Мне должны были принадлежать нумидийские кони, выложенные мрамором бассейны…»