Исландская карта
Шрифт:
Благоприятный? Это – благоприятный исход?! Но для кого? Для одного лишь графа Лопухина? А как насчет других пленных?
Было отчего скрежетать зубами.
Скрежетание началось еще в трюме пиратского судна и усилилось по прибытии в Рейкьявик. Не заполучив цесаревича, раздосадованный Рутгер Кровавый Бушприт желал покрыть хотя бы часть издержек.
К немалому удивлению графа, пираты были наслышаны о нем и довольно точно представляли себе как ранг пленника, так и исполняемую им функцию при цесаревиче. Беседа о выкупе состоялась в помещении, весьма похожем на купеческую контору. Рутгер не присутствовал.
Потом вновь закачало. День ото дня в темном трюме становилось все холоднее, и кто-то из матросов «Чухонца» первым догадался с тоской: «На Грумант нас везут, аспиды».
Один Нил стал выспрашивать, что это такое – Грумант, он же Шпицберген на немецких картах, он же Свальбард на нурманнском наречии. Остальные знали и так. А один матрос затянул было заунывную и жуткую до дрожи песню невольников:
Там на шахте угольной
Парню в зубы съездили,
Сто горячих всыпали,
Кинули в забой…
На певуна накинулись с бранью и едва не пересчитали ему зубы задолго до Шпицбергена. Всякому ведь хочется верить в лучшее, а участь того, кто каркает, как правило, незавидна. Даже если он выкаркивает сущую правду.
Нашлись и те, у кого кум, шурин или сват водили дружбу со счастливцем, бежавшим или выкупленным с пиратской каторги. В тесном и холодном трюме зазвучали истории, одна неправдоподобнее другой. И кто-то уже произнес с явной надеждой в голосе: «А может, еще поживем, братцы?», – и кто-то вслух помечтал пристроиться при кухне…
Реальность оказалась проще и грубее. Партию невольников без лишних проволочек спустили в шахту. Кого-то поставили на погрузку, кого-то на откатку, кого-то к насосу на откачку воды, кому-то вручили кайло. В памяти остались лишь кривобокие постройки убогого поселка, горы приготовленного к погрузке угля, безобразные отвалы пустой породы, вонючие груды рыбьих отбросов с роющимися в них псами, а над всем этим убожеством – черные склоны настоящих гор и сахарная белизна снегов – суровый и на диво красивый фасад Груманта.
Счастливы были те, кого оставляли для наружных работ. Попавший в шахту пленник не видел больше ни этих гор, ни этого снега. Спальней рабам служила старая, заброшенная выработка с трухлявыми креплениями. Неструганные, черные от въевшейся угольной пыли доски и ветхое, всегда влажное, кишащее насекомыми тряпье именовались постелями. Работа в шахте шла в две смены, по двенадцать часов с получасовым перерывом на обед, без выходных и праздников. За смену рабы выматывались так, что еле-еле волочили ноги. Вечный кашель соседей, болезненные стоны, охи, ошеломляющая вонь, беспрестанный кожный зуд… Поначалу Лопухин не мог спать. Потом привык.
Пришлось привыкнуть и присаживаться у всех на виду на дощатый помост над бездонным колодцем, служившим уборной, и к укусам насекомых, и к отвратительному на вкус вареву из протухшей трески и тюленины, выдаваемому дважды в день, и к обжигающей боли от удара плетью, и к бессмысленным лицам рабов, превращенных угольной пылью в карикатуры на негров из Сенегамбии, и к богохульству отчаявшихся, и к визгливому хохоту повредившихся в уме, и к свинству опустившихся. Важно было не опуститься самому. Как очень немногие, Лопухин ежедневно умывался, пользуясь струйками просачивающейся откуда-то сверху воды, и, вызывая общее удивление, проделывал утреннюю гимнастику. Нередко – стиснув зубы. Никто не слышал его жалоб. Он видел: многие только и ждут, когда он начнет хныкать, чтобы возрадоваться гнусненькой радостью мелкого душой человека: «Вона она где, истинная справедливость! Не сладко небось, ваше высокоблагородие?..» Не дождутся.
О побеге нечего было и думать. Бунт? По словам немногочисленных старожилов, последний бунт в этой шахте случился года три назад. Охрана не дала стихийно восставшим рабам выйти на поверхность. Многие из них были перестреляны, как куропатки, а еще больше народу погибло в штреках, когда отчего-то загорелся пласт угля. Может, охранники и подожгли, с них станется. Не им гореть и задыхаться в подземельях, не им и тушить пожар. А что до временного прекращения добычи, то разве на Шпицбергене только одна шахта? С тех пор как отрезало – лишь индивидуальные бунты, мгновенно подавляемые, и ни одного массового…
Лопаты погрузчиков заскребли по дну вагонетки.
– Готово. Откатывай.
Покатили. Двигать порожнюю вагонетку тоже было несладко, и все-таки обратный путь казался отдыхом. Скрипели оси. Кашлял и корчился то ли от настоящей, то ли от воображаемой боли Ефим Васюткин. Капало сверху. Алмазно сверкал антрацит в тусклом свете висящих на крюках карбидных фонарей. От фонаря до фонаря, и дальше – до следующего фонаря… Работа вола или мула. Или сойти с ума, или впасть в животное отупение. Казалось, иного не дано. Разум съеживался, выбирая укромную норку. И все же…
Напротив фонаря из потолка штольни скалился намертво впечатанный в породу череп доисторической твари. Никто не обращал на него внимания. Увидев его впервые, Лопухин сумел изумиться и подумать о том, какую сумму согласился бы выложить Императорский зоологический музей за эту находку. Прекрасной сохранности стегоцефал! А ведь пропадет, пропадет непременно, когда под тяжестью пятидесятисаженной каменной толщи над головой рухнут крепления сводов, или прорвутся подземные воды, или вспыхнет и взорвется к чертовой матери накопившийся рудничный газ, как это уже не раз бывало…
Судьба?
Для смирившегося – да. И только так. Мир вообще жесток, а уж в пиратском плену – стократ. И все же выхода нет только для того, кто его не ищет.
И привычка мыслить тут сугубо полезна.
Вновь и вновь перед мысленным взором Лопухина вставало усталое лицо государя. Как укор. Но разве он, статский советник граф Лопухин, не сделал все от него зависящее?
Наверное, сделал. И не его вина, что он не доставил цесаревича во Владивосток в целости и сохранности. Не его вина!