Исповедь добровольного импотента
Шрифт:
Почти полушепотом провел я всю песню и только после строки «Хмелел солдат, слеза катилась…» — глаза мои сурово заблестели, и я дал полный голос.
Когда оркестр умолк, в зале воцарилась гробовая тишина. Первый обеими руками обхватил свою седую голову и поник, видно было только, как вздрагивали его могучие плечи. Бабье вовсе сопли по подолам размазали. А она, ноченька моя непроглядная, вытянулась вся, глазки прищурила и вглядывается в меня, будто это и не я стою на эстраде, а блоха какая на ногте вертухается. И так это меня зацепило! Рванул я пиджак с плеч, да как свистну
Эх, да что тут еще говорить — саму душу свою я вынул и швырнул к ее ногам — на, топчи, а мне лишь в радость!
Конечно, приметила она меня, не могла не приметить, потому что страсть в ней была природная, жгучая страсть. А уж коли две страсти сойдутся, тут добра не жди.
Вскоре Первый отправился с товарищами район принимать, и осталась моя Дама Пик одна в персональном доме. Но я креплюсь, держу дистанцию, хоть сам уж треть веса потерял.
И вот наконец получил я от нее знак: мол, сегодня вечером будут у меня гости из столицы, приходите петь. В назначенное время я был на месте — в доме тишина. Вдруг входит она, я только в глаза ее глянул, сразу все понял. Стою, озноб меня бьет такой, что зубы клацают.
— Что, — спрашивает, — испугался?
— Нечего мне пугаться, — говорю. — А вот насколько ты смелая, это мы сейчас опробуем!
И пошел на таран.
Ровно неделю продолжалась наша любовь. Потеряли мы и стыд, и совесть, и все прочие нормативы общественной жизни. Но признаюсь честно — не жалею! И Господь Бог меня простит, потому как сам к этому руку приложил. А на остальное мне плевать.
Плевать, что когда застукал нас ее муженек, она, подельница моя, греховодница, вдруг побледнела вся, приосанилась и, гордо глядя перед собой, выговорила:
— Товарищи, этот человек, под угрозой физической расправы, изнасиловал меня!
Плевать, что засудили меня и намотали срок на полную катушку — восемь лет строгача, за то, что полюбил сгоряча! Эх…
Урки на зоне встретили меня с энтузиазмом:
— А-а… спец по лохматым сейфам пожаловал! Ну, расскажи, «петя», как оно, на халявку-то задорней хариться?
Еще на этапе бывалые люди меня предупреждали, что статья моя гнилая, блатняк ее не любит, поэтому мигом опустить могут, если только слабину дать. Ну, я очко к стене прижал, кулаки вперед выставил и вежливо отвечаю:
— Вы меня с кем-то спутали, уважаемые! Отроду я так не назывался!
А сам думаю: надо бы успеть первому, кто сунется, зубами в глотку впиться, а то потом нечем будет!
Тут выдвинулся из их рядов самый страшный мордоворот.
— Этот бублик мой! — рычит и прет прямо на меня.
Остальные на нары попрыгали.
— Давай, Факел, насади его на каркалэс! Прочисть ему отдушину! — орут, натурально, как болельщики.
Ну, и устроил я им цирковое представление. Не успел этот ящер печной ко мне подползти, как я прыгнул на него и с лета клюнул прямо в шнобель.
Кровища фонтаном!
Эх, что тут началось. Мировая революция! Не подоспей красноперы, упразднили бы меня без суда и следствия. Но как затворы АКМов защелкали, урки все на пол попадали, а конвой меня под мышки и на конвейер.
Сутки без продыху душу мытарили — кто бил, чем били, и кто способствовал.
— Колись! — кричат, — а не то обратно в зону кинем.
Я чую — вилы! Нет, думаю, надо передышку взять — и брык с копыт. Кошу полный коматоз.
Опер пену попускал, попускал и велит меня в кандей на десять суток определить.
— Пусть подлечится, может, вспомнит чего! — слышу я его падлючий голос, и сам думаю: «Да уж лучше я с крысами буру из одной шленки хлебать буду, чем с вами полонезы танцевать!»
Летом в кандее климат мягкий — прямо инкубатор. Правда, раны у меня загнили, и крыса пол-уха отъела, но это пока я недвижим был. Двое суток спал, как под наркозом. Но как очнулся, сразу привел себя в порядок, гниль мочой обработал и стал мозгами ворочать. Вижу, надо готовиться к худшему. А может быть даже и вовсе к смерти. Как в песне поется: «Попался ты, парень! Попался!»
И припомнил я тогда в тишине своей душегубки ту недельку жаркую, когда не существовало для меня ни неба, ни земли, а только Она — любовь моя коварная. И так захотелось на волю, что голова закружилась. Ну, думаю, это мы еще посмотрим, чья возьмет!
В общем, стал я о стену набиваться — по паре ударов кулаками, один головой. И так полчаса, час, два. Первое время звон в ушах стоял — чисто Кремлевские куранты! Но я от стены не отходил пока дневную норму не отбарабаню.
Через неделю опер пожаловал и давай мне свои тезисы вкручивать:
— Поможешь органам, назначу тебя бугром по культмассовой работе. В клубе будешь срок чалить. Откажешься — в зоне зеки тебя на собственных кишках подвесят. Третьего не дано!
Я в ответ перевернул вверх дном свою алюминиевую миску, да и вдарил по ней лобешником, в качестве резолюции. На, грызи блин от Софрона Бандеролькина! Опер осмотрел мой аргумент и говорит:
— Ну что ж, подуркуй еще пару недель. Только учти, зеки народ ушлый, их таким фокусом не убедишь. Подсыпят какой-нибудь приправки и — здравствуй, гомон!
Потом уже я узнал, что страсть как этому оперу хотелось от одного местного академика избавиться, вот и насел он на меня, чтобы я, значит, на этого авторитета фуганул. Но у нас в детдоме стукачей за людей не считали. А Софрон Бандеролькин традиции уважает.
О какие, брат, тиски! С одной стороны совесть напирает, с другой страх жмет — жить хочется. Думал я, думал и сделал «ход конем» — сам себя на дозу поставил.
У меня в кандее по углам мышьяк был рассыпан — подарок для крыс от Советской власти. Я урезал их пайку в свою пользу и стал во внутрь употреблять. Для начала одну кроху в хлебный мякиш закатаю и проглочу. Мутит, в пот шибает. Даже ноги пару раз отнимались. Но я сосредоточусь весь на какой-нибудь точке на стене и держу ее, держу. Ни разу сознания не лишился. Постепенно стал дозу увеличивать. Через две недели привык. За обедом столовую ложку заглатывал и хоть бы хны. Живот только пучило, и голос окончательно сел. Скажу что-нибудь, и сам не разберу — лязг, скрежет! Опер со мной и разговаривать не смог, только глянул, побледнел весь и шепчет: