Исповедь на рассвете
Шрифт:
А самое важное, что дала мне долгая и запутанная дорога жизни, — сознание: счастье, оказывается, надо искать вместе с народом, а не где-то в стороне, не в личном благополучии.
Я постиг наконец эту мудрость, хотя и поздно. Незачем зеркало слепому! Но слепой может подарить его зрячим, помочь им увидеть и познать себя самих.
Вот и пытаюсь это сделать, уважаемые. Примите достойно мою исповедь, нескладные мои речи, — рассказчик-то я, конечно, неопытный и неуклюжий, что-то вроде хромого танцора! Я решил предстать именно перед вашим судом раньше, чем перед судом аллаха…
А
Кажется, я отвлекся?
А быть может, мой молодой друг, мы оба с тобой ошиблись? А? Обмануло меня предчувствие? Может, встречу еще не один рассвет на земле?
Почему-то стало удивительно легко! Ничего тягостного не чувствую. Даже руки сейчас не дрожат. И представляется, будто могу сейчас встать и выйти, чтоб вместе с вами встретить рассвет…
Может быть, на самом деле я не умру сегодня?
Больной с улыбкой попытался подняться, встать, но не одолел слабости, тяжкий стон вырвался из груди, голова откинулась на подушку, глубоко и жадно глотнул он воздух, еще раз судорожно и глубоко вздохнул и замер. Рука соскользнула с бурки, пальцы странно запрыгали, затрепетали и остановились.
В тишине рассвета раздался истошный вопль Зулейхи.
Эпилог
Необычным был в то утро рассвет в Мугринских горах.
Темно-синий атлас неба на востоке стал постепенно серебриться. И в уверенно надвигающемся свете, словно крупинки серы на сплаве меди, начали растворяться лучистые звезды. Светлые, серебристые тона постепенно перешли в золотистые, и солнце щедро озарило склоны гор на западе: в горах солнечный свет нисходит в долину с запада и уходит вечером на восток. Взошло солнце, и сразу зажглись тысячи маленьких радуг в осенней листве.
А рассеянный предутренним ветром туман подобрал полы своего серого плаща и пропал, скрылся в глубине ущелья.
Ночная прохлада сменилась ласковым теплом. И небо сделалось таким голубым, что молодой кубачинский мастер вместо бирюзы с превеликой радостью отломил бы кусочек этого неба и вправил бы в золотые зубцы на браслете для нареченной.
Все вокруг, казалось, успело отдохнуть за ночь под дружную дробь дождя и теперь проснулось в отменном настроении: и по-осеннему нарядные деревья, и птицы, что купались в светлых лужах вчерашнего дождя, и даже маленький осленок, стоящий возле полинявшей матери, глядя восхищенно на мир и развесив уши.
Аул проснулся. Дым поднялся струями из труб. Скрип дверей и ворот, открываемых ставен, мычанье, блеянье, шум горной реки в отдалении — все сливается в привычную и родную каждому горцу музыку жизни. Спешат в школу дети, и в их маленьких ушах еще звучат обычные родительские наставления: не баловаться, не пачкать одежды, не обрывать пуговицы, не играть в футбол, не лазить на деревья; но ребята уже ищут чем бы позабавиться, с чего бы начать шалости, проказы, озорство, драки.
Молодые мугринки, принаряженные, будто вчера была свадьба в ауле и они еще не
А люди постарше потянулись со всех концов к той дальней сакле, где случилось несчастье, где умер человек. Во всех аулах вести разносятся мгновенно, передаваемые с крыши на крышу, со двора во двор, от родника до родника. Да сохранятся вечно у горцев эти великие чувства — отзывчивость, сочувствие человеку в беде. Молча бредут люди, молча приветствуют друг друга кивком головы или недолгим рукопожатием и вместе продолжают путь к одинокой сакле.
Да и о чем говорить?
Во дворе сакли, по обычаю, поставлены у стен скамьи или положены бревна: там сидят люди, что собрались отдать последний долг покойному. Старики, еще не позабывшие кое-каких молитв, прежде чем примоститься на бревне, молча шевелят губами, читая молитву, проводят ладонями по лицу и еле внятно произносят: «Патиха». [4] А женщины поднимаются на второй этаж, где слышатся причитания.
4
Патиха — конец молитвы за упокой.
Ровно в полдень вынесли на носилках покойного, покрытого буркой, и гурьбой поспешили на кладбище — к югу от аула. Горцы, по обычаю, всегда торопятся отдать земле ее достояние, чтоб долго не держать зияющую, как жаждущий рот, яму в лучах жаркого солнца. Молча спешили люди. Носилки несли те же четверо, что видели смерть больного: Хамзат сын Базалая, парторг аула, Алибек сын Хамадара, председатель колхоза, Осман сын Зубаира, руководитель сельсовета, и молодой врач Сурхай.
Шли молча. А молчали потому, что о покойном не говорят худого, а что хорошего могли они сказать об этом человеке?
Могила уже ждала, и с той же поспешностью мугринцы опустили в яму зашитого в белый саван покойника, надвинули гангус — тяжелую каменную плиту, быстро засыпали землей. У изголовья воздвигли памятник из твердого камня в человеческий рост, на котором — к немалому удивлению собравшихся — было высечено одно-единственное слово «Вебкиб», что значит «умер».
Нет, это не было ни упущением, ни ошибкой незадачливого каменотеса. Сельская власть долго думала: что высечь на камне? Написать, что умер Мутай из Чихруги? Но покойный никогда им не был, он не Мутай из Чихруги! Написать, что умер Эльдар сын князя Уцуми из Кара-Кайтага? Но в ауле такого не знают… И решили: имени лучше не писать. А что касается даты, то год рождения неизвестен, а дату смерти писать не стали, ибо, как известно, для истории он давно умер и похоронен в ином месте.
И стоит на мугринском кладбище, в десяти шагах от трех могучих тополей с вороньими гнездами, у самой дороги надгробие с высеченным словом «Вебкиб». И случайные прохожие, завидев странную надпись, подолгу стоят у могилы, силясь понять, что бы это могло означать. И отходят, пожав плечами и пробормотав в недоумении:
— Понятно, умерло то, что должно было умереть…