Исповедь старого дома
Шрифт:
— И курила бы ты сейчас те же самые «Мальборо», — говорила хорошо принявшая на грудь очередная подруга, — и запивала бы «Наполеоном», и обстановочка была бы такая же богатая, только твоя личная, а не казенная. И разъезжала бы небось на «Мерседесе», а не на «Волге».
— Ну, зато «Волга» с водителем, — пыталась отшутиться мама.
— Я серьезно, — обижалась подруга.
— В таком случае, — мама тоже вмиг становилась серьезной, — объясни мне, пожалуйста, зачем мне квартира, машина и коньяк без него? Хотя без него только и останется, что коньяк.
Подруга терялась, отмахивалась, говорила непонятное Мишке:
— Ничего-то
Мама соглашалась:
— И не хочу.
А Мишка терялся в догадках: чего такого особенного она не видит и почему, если мама могла иметь столько всего интересного без папы, она этого не имеет.
Впрочем, такие воспоминания случались довольно редко. Гораздо чаще на кухне раздавалось:
— А помнишь, как Тамарка надела парик и отправилась к Борьке на свидание, а он ее не узнал и все пытался познакомиться?
— А помнишь, как бутылку портвейна на билеты в Большой поменяли?
— Ага. Пришли, а там Плисецкая в главной партии.
— А помнишь, в доме кино рядом с Лановым сидели?
— А на выставке Дали у служебного входа с Глазуновым столкнулись.
— Вот видишь, как выгодно быть женой академика.
И женщины смеялись, а Мишка восторженно крутил головой и слушал, слушал, слушал до тех пор, пока воспоминания не приобретали опасный характер:
— А помнишь, в Политех бегали?
— Да, столько народу собиралось на литературные вечера.
— И ведь заслушивались же, и стихи знали, и учили, и повторяли.
— Удивительно. Сейчас как-то уже не так.
— Да, меняются поколения.
Тогда Мишка соскальзывал со стула и спешил укрыться в недрах квартиры от разговоров о вымирании культуры, деградации молодежи и просьб прочитать хотя бы несколько строк из Вознесенского или Рождественского.
Он даже представить себе не мог в те годы, что посиделки с подругами матери оказывают на формирование его личности гораздо большее влияние, чем нотации отца, который читал лекции до того скучным голосом, что физика и математика представлялись Мишке не менее скучными и нудными. Зато литература, искусство, живопись, поэзия казались ему живыми. Они были наполнены эмоциями, царившими на кухне, весельем, беззаботным смехом и затаенной грустью. Мальчик начал читать, и в подростковом возрасте мог и поддержать беседу о Джеке Лондоне, и продекламировать что-то из Евтушенко. Иногда его просили, и он с удовольствием откликался на просьбы, видя, какое удовольствие доставляет этим матери. Но чаще о нем не вспоминали, потому что он сам потерял интерес к кухонным посиделкам. Нового там ничего не происходило, а все старое он знал наизусть. К тому же у любого нормального подростка найдутся дела гораздо более важные, чем участие в беседе двух, а то и трех-четырех не вполне трезвых женщин. Возможно, он не рвался туда и потому, что при желании мог слышать все из своей комнаты. Дверь на кухню никогда не закрывалась, а женщины говорили возбужденно и громко, так что нужды таиться и подслушивать не было никакой.
Не было бы ее и в тот день, который начался как обычно: звонок в дверь, поворот ключа в баре, пачка сигарет, бутылка коньяка и фарфоровые чашки на столе. Голос матери — спокойно и тихо о чем-то рассуждающий. Тихо. Слишком тихо. Мишка выглянул из своей комнаты, прошлепал по коридору: кухонная дверь была закрыта. Странно, непонятно, интригующе и даже немного страшно. Ну, как тут не опуститься на корточки и не превратиться в слух?
— Этого
— Ну, сделай усилие! Мне действительно непонятно, что может заставить настолько раствориться в человеке, настолько забыть о собственной гордости?
Долгое молчание. Мишка даже губу прикусил, чтобы ненароком не выдать своего присутствия. Потом мама ответила:
— Может, это просто любовь?
— Люби! Люби, кто тебе не дает? Но и о себе не забывай тоже!
— А я только о себе и думаю в данной ситуации.
— Глупости!
— Вовсе нет.
О какой любви говорили женщины, какую такую ситуацию имели в виду, Мишка так и не понял. Заметил только, что подруга эта к ним в дом больше не приходила. Впрочем, как и другие. Не было больше беззаботных посиделок, песен под гитару и дыма в форточку. Мама становилась все грустней, все больше лежала на диване, уткнувшись в книгу, а то и без нее и на все Мишкины расспросы лишь отмахивалась:
— Это не объяснить словами.
— Оставь ее, — только и вздыхала бабушка, — не приставай!
Мишка не приставал, хотя ему очень хотелось понять, куда подевались веселые тетки, чем так озабочена мама и почему папа теперь пропадает в своем институте даже по выходным.
Мамина дружба с диваном закончилась так же внезапно, как началась. В один прекрасный день она поднялась и объявила, что пойдет работать.
— Работать? — охнула бабушка. — Да куда? Кто тебя возьмет-то?
— Кто-нибудь да возьмет, — мама побежала к зеркалу, вытащила из ящика косметичку и начала краситься.
— Работать! — обрадовался Мишка.
Ему было пятнадцать, и отсутствие в доме матери открывало радужные перспективы. Конечно, оставалась еще и бабушка, но она имела обыкновение ходить на рынок, в магазин, в прачечную. К тому же у нее тоже были подруги, которых время от времени необходимо было проведывать.
Работу мама нашла в каком-то научном биологическом журнале. У нее появились коллеги, авторы и цветы. Папа перестал работать в выходные, снова стал обращать на Мишку внимание и читать нотации. Хотя однажды вместо нотации прозвучало:
— Ты скоро станешь старшим братом.
И Мишка полез обниматься к отцу, потом накинулся на маму, поднял ее — маленькую, хрупкую, закружил по комнате, а она смеялась довольным, бархатистым своим сопрано, а бабушка все охала, охала и причитала:
— Поставь скорее, еще уронишь!
Отец просто наблюдал. А потом мама взяла гитару и запела про падающий снег, хотя на дворе зеленел май и снега в помине не было.
Мишка вдруг задумался о том, как несколько недель назад не смог ответить на вопрос учителя литературы, что такое счастье. А теперь он знал: это падающий снег и скользящее по нему бархатное сопрано. Но только все равно он не смог бы это объяснить словами. Да и зачем? Слова были не нужны.
— Не все можно объяснить словами, — неожиданно согласился Михаил с драчливой прихожанкой, — но бить детей все же не следует.
— Я уж постараюсь, батюшка.
Женщина была его ровесницей, и Михаил с трудом сдержался, чтобы не прыснуть от этого все еще непривычного ему обращения. Но сутана требовала соблюдения правил игры, и он поднял правую руку, собрал пальцы в горсть и осенил крестом свою доверительницу. Она ушла успокоенной, не ведая о том, какую бурю чувств подняла своим признанием в душе того, кого принимала за священника.