Испытание на верность(Роман)
Шрифт:
— Ты плохо знаешь немцев, а я с ними воевал еще в первую мировую. Тем более, когда у них Гитлер. Ты не. пробовал анализировать действия Германии за последние годы? Зря. Любой договор для Гитлера — пфф! — пустая бумажка. Ну, ненападение еще куда ни шло, но торговать с фашистами я бы не согласился, пусть бы как хотели…
— Не забывай: благодаря этому договору мы получаем передышку, отодвинули на время войну. Для нас это важнее всего. Торговля — необходимая плата, понимаешь? Гитлер нуждается в хлебе, в сырье и будет считаться с договором. А за год-два мы многое успеем.
— Договор
— Может, и не остановит, партия не строит на этот счет иллюзий, но тогда симпатии всех народов будут на нашей стороне. Гитлер разоблачит себя как агрессор. Симпатии народов — огромная потенциальная сила…
— Германский фашизм — не Маннергейм, с ним не управиться за три месяца. Пока эти потенциальные силы придут в действие, он может натворить нам бед. Вот тут и подумаешь: не делаем ли мы ошибку, комиссар?..
— Говори, да не заговаривайся. Или для тебя решения партии не указ? — С этими словами Матвеев поднялся и раздраженно заходил по кабинету.
— Успокойся, комиссар. Слово партии и для меня закон. Я такой же рядовой партии, как и ты. Но могу я высказать тебе то, что меня тревожит? Ведь мы защищали советскую власть, когда она только родилась, возможно, не сегодня-завтра пойдем защищать ее снова. Может ли быть для меня что-нибудь важнее безопасности Родины, когда, куда ни глянь, повсюду тучи? Неужели ты упрекнешь меня в неверности только потому, что я высказал тебе свои сомнения? Ты меня знаешь не один год, скажи…
— А ты считаешь, что сомнения укрепят твою веру и сделают тебя более стойким?
— Нет, не считаю. Но если они напрашиваются, тогда как?
— Я вижу, — холодно произнес Матвеев, — что разъяснения, которые уже сделала партия по этому вопросу, тебя не устраивают.
— Нет у меня особого мнения, но я командир полка и просто хочу видеть более четко лицо своего завтрашнего неприятеля. Видеть сам, чтоб научить этому и своих подчиненный, подготовить их к испытаниям, которые, быть может, не за горами. А все эти разговоры о ненападении, поездки разных немецких делегаций по стране мне не по нутру. Ведь это же наши заклятые враги, они и едут к нам с одной лишь целью, чтобы выведать наши силы, шпионить. Не слишком ли это дорогая плата за передышку, которую мы и так имели бы? Ведь ты сам говоришь, что Гитлеру пока не до нас. Так, нет?
Доводы командира полка были не лишены убедительности, Матвеев это чувствовал. Можно было бы поспорить с ним, но это значило бы согласиться, что решения партии можно обсуждать. Сидорчук просто не отдает отчета в том, что говорит. Не можем мы быть в политике двуликими Янусами: заключив договор о ненападении, вести речи о войне. С первых своих дней партия, советское государство стояли за честность в отношениях между народами, за точное соблюдение принятых обязательств. В этом сила нашей дипломатии, ее авторитет. Как же можно после этого отказывать в приеме тому же Розенбергу? Не пустить делегацию? В нынешний век ни одна страна не может жить в изоляции. А против шпионажа есть верное средство — бдительность народа.
Все это Матвеев мог бы высказать Сидорчуку, но ему претили общие беспредметные разговоры. В вопросах политики он
— Фашизм — вот лицо нашего врага, — ответил он. — Или тебе этого недостаточно? — Неожиданно даже для себя, он предложил: — Пойдем в клуб. Там художник нарисовал групповой портрет маршалов, просил посмотреть, прежде чем вывешивать.
Сидорчук взглянул на часы:
— Согласен. Время как раз к обеду.
На плацу разговор у них продолжался.
— В эти годы, — говорил Сидорчук, — развелось столько всяких теорий, военных доктрин, как блох на шелудивой собаке. Это естественно — идет пересмотр арсенала войны. Но зачем об этом столько шуметь, словно нет других важных проблем, как только мусолить во всех аспектах будущую бойню? Порой нет-нет, а думаю: не есть ли это вражеская психологическая диверсия, попытка принизить роль человека, морально обезоружить народы до того, как начнется война? Чтобы смирились люди со своей беззащитностью перед могучей военной техникой. Я много об этом думаю. Конечно, авиация, танки — серьезная сила. Но разве это значит, что простой солдат с винтовкой потерял уже значение?
— А что говорит по этому поводу наш устав? — осведомился Матвеев; ему не хотелось давать повода для разглагольствований, но и умолчать казалось неудобным.
— Наш устав. Устав говорит определенно. Не в нем соль…
— А в чем же? Чего ты еще хочешь?
— Твердой земли хочу под ногами, комиссар. Ясности. Понял? Если учесть, что Боевой устав пехоты принят в 1938 году, да на его составление ушло годика два, так, возможно, и устарел он уже. Техника ведь шагает — ого! — не угонишься.
— Что ж, ты и в уставе сомневаешься?
— Ох и любишь ты подковырнуть. Ты пойми, не о нас с тобой речь. Мы стреляные воробьи, нас на хлопушку не возьмешь. Чего устав не доскажет, так мы сами своим умом дойдем. Доведись оказаться рядовым, окопался бы я как следует, взял винтовочку покрепче, и пусть меня попробовали бы сковырнуть. Я-то сумел бы доказать, что этот пункт устава не устарел. Но ведь меня не сравнишь с ними, — Сидорчук кивнул на ряды палаток, в которых размещались стрелковые роты. — Разве они это понимают? На днях пришла партия автоматов, так что дети — дай каждому автомат и хоть умри. На винтовку уже и смотреть не хотят — устарела, мол… Хоть и не говорят этого вслух, но по глазам видно…
— А ты бы взял и доказал им, что это не так.
Сидорчук неожиданно весело рассмеялся:
— Знаешь, ты иногда подаешь дельные советы. Придется с тобой почаще спорить…
Довольный, подполковник зашагал легко, пружинисто, широко, забыв о своем болезненном спутнике. Горячий лихорадочный румянец играл на скулах Матвеева, ему не хватало воздуха, он рукой старался оттянуть ворот гимнастерки, тогда, казалось, станет легче дышать.
Художник Лаптев — щуплый, выпачканный краской, в мешковато сидящем на нем обмундировании, увидев начальство, поспешно вскочил со стула. Рядом с большим полотном, на котором сухой кистью взатирку изображались маршалы, он выглядел еще более неказистым.