Испытательный срок (сборник)
Шрифт:
У вешалки, как всегда, стоял огромный начучеленный медведь с белесыми стеклянными глазами, в которых отражался желтый свет керосиновой лампы-«молнии». И ресторан так и назывался – «У медведя».
В этом ресторане до революции кутили богатые купцы, торговцы пушниной, золотопромышленники. Поэтому ресторан был поставлен, как говорится, на широкую ногу, с расчетом на солидного посетителя.
Прежний его хозяин, Махоткин, после разгрома Колчака уехал, говорят, за границу. Уехали и многие его клиенты. Но кое-кто остался, приспособившись
Приспособился и Долгушин, бывший приказчик купца Махоткина.
В прошлом году он снова открыл этот ресторан, сохранив прежнюю вывеску и прежние порядки.
Публика, однако, стала более пестрой. Но и из этой публики хозяин выделял некоторых посетителей, оказывая им особый почет.
Нас Долгушин обычно встречал у дверей.
Причастный к не очень чистым коммерческим делам, он слегка побаивался нас и, точно желая загладить давнюю вину, заботился и суетился больше, чем надо. Оттеснив швейцара, он сам помогал нам снимать полушубки и говорил возбужденно:
– Пожалуйте, прошу вас, господа.
– Господа в Байкале, – напоминал Венька.
– Ну, извините старичка. Я уж так привык, дорогие товарищи.
– Вам жигаловские волки товарищи, – говорил я.
Долгушин дробно смеялся, будто услышал что-то невероятно смешное, и поспешно семенил впереди нас, крича на ходу:
– Захар, столик прибрать! Начальники пришли! Чистую скатерть!
Нам отводили столик в давно облюбованном углу, из которого удобно было наблюдать всю публику, не привлекая к себе всеобщего внимания.
Долгушин, расточая улыбки, суетился около нас, мешая официанту накрывать стол. Но мы как бы не замечали его. Будто не он был хозяином в этом приятном, хорошо натопленном, сверкающем белизной заведении, украшенном свежими пихтами, кружевными занавесками и бронзовой люстрой с хрустальными подвесками.
Мы презирали Долгушина.
И до сих пор мне непонятно, как мог он, не возмущаясь, терпеть наше такое откровенное к нему отношение.
Впрочем, за этим презрительным отношением скрывалось собственное наше смущение. Нам, комсомольцам, не следовало бы ходить в нэпманский ресторанчик. Но мы все-таки ходили.
Нам нравились здесь и отбивные котлеты, и чистые скатерти. И скажу откровенно, цыганские романсы нам тоже нравились. Они звучали в табачном дыму, как в тумане, далеко-далеко.
Долгушин спрашивал:
– По рюмочке не позволите?
– Нет, – говорил Венька.
– Да у меня ведь, поимейте в виду, не самогонка, у меня настоящая натуральная водочка. Как, извиняюсь, слеза. Имею специально разрешение от власть предержащих…
– Все равно не надо.
– Неужто не пьете?
– Нет.
– А работа у вас тяжелая, – вздыхал Долгушин. – По такой работе, как я понимаю, если не пить… Хотя не наше собачье дело. Угодно, пивка велю подать?
– Угодно, – говорил Венька.
Долгушин, в знак особо почтительного к нам отношения, сам приносил на наш столик пиво, потом отбивные котлеты с картошкой и огурцом, нарезанным сердечком, и в заключение крепкий чай.
Всегда одно и то же, по нашему желанию.
И всякий раз Долгушин удивлялся:
– Какие молодые люди пошли сознательные! Ни водку они не пьют, ни вино. И правильно. Что в ней хорошего-то, в водке? Одна отрава, и только. Совсем бы ее не было.
Мы молчали. Водку пить у Долгушина мы все-таки не решались.
Да водка в те времена и не так уж сильно интересовала нас. Сам ресторанный веселый шум действовал и возбуждающе и успокаивающе.
Мы отдыхали здесь. И лучшего места для размышлений мы не могли бы придумать.
Город тогда еще не восстанавливался после гражданской войны. У города не было средств. Наполовину сожженный и разрушенный колчаковцами во время отступления, он все еще полон был развалин и землянок.
Единственный клуб имени Парижской коммуны помещался в здании бывшего женского монастыря. Но там устраивали только собрания и крутили одни и те же старинные кинокартины с участием Веры Холодной, Мозжухина и Лисенко. А на толстых, древних стенах сквозь свежую окраску проступали лики святых.
В этот вечер мы долго сидели в ресторане. И ни я, ни Венька ни разу не вспомнили вслух ни об Узелкове, ни о кассирше Юле Мальцевой, как будто нас это вовсе не интересовало.
Мы уже готовы были расплатиться по счету и уйти, когда в застекленных дверях показался Узелков.
Он небрежно скинул на руки старика швейцара свою облезлую собачью доху и заячью папаху. Оправил толстовку. Пригладил сухонькими, как у старичка, руками волосы. И, близоруко оглядывая публику слезящимися с мороза глазами, вошел в просторный зал.
– О, – разглядел он нас, – вы, оказывается, тоже не очень-то ортодоксальны – тоже посещаете злачные места!.. Привет частному капиталу! – полуобернулся он к Долгушину.
– Ну, какой у нас капитал! – вздохнул Долгушин. – Весь капитал в нынешнее время ушел за границу…
– Ладно, ладно. Нечего прибедняться. Я не фининспектор, – присел Узелков к нам за столик. – Кофе мне, пожалуйста. – И поднял палец. – Черный! И желательно покрепче…
– Понимаю, – поклонился Долгушин. – А еще что позволите?
– Ну, что у вас там еще есть?
– Например, печенье, пирожные…
– Пирожные? Ну что ж, можно пирожное. Только, пожалуйста, песочное. Я с кремом не люблю…
– Я знаю, – опять поклонился Долгушин.
Был какой-то еле уловимый оттенок в отношении Долгушина к нам и к Узелкову. С Узелковым он разговаривал так, будто им одним, Долгушину и Узелкову, точно известны особые тонкости ресторанной культуры, угасающей в эти тяжкие времена.
И хотя Узелков ничего, кроме кофе с пирожными, не заказал, Долгушин все-таки выразил на мятом своем лице искреннее удовольствие тем, что его посетил такой важный и культурный человек, как Узелков.