Истоки
Шрифт:
— О дружеских отношениях я не слышал. Знаю, что они знакомы и бывают друг у друга.
— Не к чести нашего великого сатирика. Однако, Салтыкову можно простить все. У нас в провинции его тоже читают, захлебываясь от восторга. Я ни одной его вещи никогда не пропускаю… Вероятно вы его и лично знаете?
— Михаила Евграфовича? Знаю, но очень мало. Из писателей я больше встречался с Тургеневым, с Достоевским, — сказал Михаил Яковлевич и сам немного смутился. Уж очень хорошо было этими именами, как тузом короля, покрыть имя Спасовича. «Вот поди, разберись. Социализм и Воронежско-Ростовская, террористы и Александр Александрович!» — с недумением думал Черняков, любивший деление людей по их взглядам. — А где же можно будет заморить червячка? — спросил он. Инженер оживился еще больше. Он вынул из жилетного кармана огромные золотые часы.
— До первого сносного буфета еще далеко. Идея же заморить червячка первоклассная. Хотя час и не адмиральский, но что
Михаил Яковлевич, человек брезгливый, предпочел бы достать свой собственный дорожный стакан, но это было теперь неудобно. Они выпили.
— Правда, недурной коньячок, а? Я прямо от Елисеева выписываю, а то у нас в провинции всякой мерзости подливают, в расчете на расейские желудки, — сказал инженер, видимо очень стыдившийся того, что живет не в столице. — Найдется и кой-какой закусон.
Он заговорил о еде и оказался благодушнейшим человеком. «Верно боялся не попасть в тон столичной интеллигенции. О коньяке он говорит гораздо лучше, чем о терроре». Инженера успокоило то, что профессор М. Я. Черняков, сотрудник «Вестника Европы», пьет коньяк как обыкновенные люди. Недоброжелательное чувство Михаила Яковлевича рассеялось.
— Так вы хорошо знаете Липецк?
— Знаю, да и знать-то собственно нечего… Еще по единой? Только по единой, а? Нет? Ну как знаете. А я еще выпью… Вы спрашиваете о Липецке. Весь городишко — созданье Петра Великого. Он мой, кстати сказать, любимейший император… Попалась мне там как-то писулька: «Его царское величество, милосердствуя своим подданным яко отец», рекомендует им Липецкие воды и лично наставляет, как ими пользоваться. «Чтобы всяк сведом был, как оные марциальные воды употреблять, дабы непорядочным употреблением оных не был никто своему здравию повредителем», — весело процитировал инженер и выпил еще. — Правда, прелесть? Как хотите, а все, что у нас есть мало-мальски сносного на святой Руси, идет от Петра. Хотя он-то и создал атмосферу полицейского гнета и оргию слежки, в которой мы все задыхаемся… Вы где хотите остановиться? Могу вам рекомендовать гостиницу в центре городка, на Дворянской улице, в двух шагах от бюветки. С виду «и вот заведение», по бессмертному выражению Гоголя, «иностранец из Лондона и Парижа», но их повар Василий, батюшка, даст десять очков всем вашим столичным Дононам и Борелям. А уж в нашей богоспасаемой провинции я нигде так не едал, хоть исколесил ее вдоль и поперек.
III
Гостиница в Липецке в самом деле была гоголевская. В другое время она, вероятно, показалась бы Михаилу Яковлевичу старой, запущенной, грязной, и он первым делом осмотрел бы кровать: не посыпать ли ее порошком? Но в этот солнечный июньский день все казалось ему прекрасным. Большие комнаты, диваны, кресла нравились ему своей провинциальной стариной. «Это дело известное, что мы все свое ругаем». Михаил Яковлевич был убежден, что ругать свое — национальная русская черта. Он не знал, что в том же видят свою национальную черту французы, — «cette manie que nous avons de nous dénigrer nous mêmes» [153] , и едва ли не все вообще народы. В этот день здоровый патриотизм был в нем особенно силен. «Конечно, эмские гостинцы наряднее, но где же у немцев наш размах, мощь, широта, сказывающиеся даже в мелочах!» На стене висело засиженное мухами объявление. Прочитав о «порции чаю с двадцатью четырьмя кусками сахару», Михаил Яковлевич еще повеселел. Ему хотелось есть; он берег аппетит для обеда с Лизой. «Посмотрим, каков этот Василианц? „Весьма и весьма“, кажется, должен это дело понимать». Пока Черняков умывался и одевался, мысль у него все приятно возвращалась к обеду, с разлитым по бокалам ледяным вином. — «…Ах, как мило, что вы приехали!» — «Лиза, мог ли я не приехать, получив такую телеграмму! Вы воспользовались королевским правом сделать человека счастливым. И представьте себе, в тот самый час, когда вы мне послали эту телеграмму, в шесть двадцать, минута в минуту, я принял решение выехать к вам! Вот как это было. Я ехал верхом из Храма воздуха»… — «Разве вы ездите верхом, Черняков?» — «Да, я очень люблю сей вид спорта, он один не смешон, когда человеку четвертый десяток… Но умоляю вас, не называйте меня „Черняков“! И неужели вам не совестно было написать „жму руку“? Это одно чуть меня резнуло в вашей чудесной телеграмме»…
153
«Эта
Он надел новый светлый костюм и спустился по лестнице бодрый, здоровый, осанистый, почти красивый. Швейцар почтительно ему поклонился и объяснил, как куда идти. На широкой, обсаженной деревьями улице были расположены старые длинные дворянские особняки, каждый со своим садом. «Есть что-то наивное и уютное в этих мезонинах и колоннах. Может, чему-то люди подражали или хотели подражать, а создали что-то свое, чего нигде в мире нет и что, хоть убей меня, милее мне всяких там ренессансов… И главное именно эта ширь, то, что у нас всегда было везде, тогда как в каком-нибудь старом итальянском или французском городке прелесть и тоже уют, только другой — в скудости места, в тесноте», — думал он, любуясь залитой солнцем улицей.
Было мало надежды на то, чтобы Елизавета Павловна оказалась дома в пятом часу дня. Тем не менее Михаил Яковлевич разыскал дом на Воронежской улице. Швейцара не было, на вопросы отвечала бестолковая глуховатая старуха. К изумлению Чернякова, она никакой Муравьевой в доме не знала. «Неужто на телеграфе перепутали? От Лизы впрочем станется, что она не знает номера своего дома!» — подумал Черняков. Он не сомневался, что на небольшом курорте тотчас встретит Лизу.
Однако, ни в бюветке (здесь так называли здание вод), ни в Нижнем парке, о которых говорил швейцар гостиницы, Елизаветы Павловны не было. Михаил Яковлевич еще был весел и ему по-прежнему все нравилось в Липецке; но его настроение немного ухудшилось. «Я сам виноват, что не телеграфировал ей. Хотя, как же телеграмма могла дойти, если номер дома ошибочный?»
Черняков остановился в некотором недоумении: куда же теперь идти? Он сел на скамейку и закурил папиросу. «Довольно глупая история!» На другом конце скамейки сидели два простолюдина, один старик, другой помоложе. Они бегло на него взглянули и продолжали разговор вполголоса. «Попробуем рассуждать логически: что она может делать в Липецке в шестом часу дня? что я делал бы на ее месте? Если ее в парке нет, значит она гуляет в лесу. Может быть, верхом ездит!» — радостно подумал Черняков, вспомнив, что теперь будет ездить с Лизой. «Да, это скорее всего…» Михаил Яковлевич вздрогнул, услышав фамилию Муравьева, и прислушался.
— И вот пришел этот самый Муравьев в тюрьму к тому убийце, — рассказывал старик, — и говорит ему: «Ты мне должен сказать все, — знаешь ведь, я русский медведь!» — А тот ему в ответ: «Я тоже, говорит, белый медведь!» — и тут он такое показал, что тот ахнул. Что он, братец мой, ему показал, не знаю, врать не буду. Только тот сейчас прямо во дворец к самому царю. О чем они там судили да рядили, этого тоже я, понимаешь ты, знать не могу и не говорю. Подумал, посудил царь и дал ему шелковый шнурок, понимай мол. Значит, так оно выходит, что дело совсем не так просто, как ты, братец, говоришь. Мы люди темные, нам многое невдомек. А они все это как по-писаному, у них все как на ладони, — говорил старик, не обращая внимания на сидевшего рядом с ним барина. «Это, что же, о Муравьеве-Виленском и о Каракозове, что ли? Везде, везде одно и то же. Народная стихия поглощена мыслью о революции», — перевел на свой профессорский язык слышанное Михаил Яковлевич. При его враждебном отношении к революционерам, ему скорее должно было бы доставить ироническое удовольствие то, что простые люди ничего не понимали в революционном движении. Однако их разговор, напротив, вызвал у него неприятное и беспокойное чувство. Старик оглянулся на него, встал и сплюнул.
— Что ж, если в кабачок, так пора, а?
Михаил Яковлевич докурил папиросу и пошел дальше. На верандах особняков уютно обедали люди, перед ними стояли графинчики и бутылки. Черняков становился все грустнее. «Куда я тут поехал бы верхом? Скорее всего в эту сторону, там уже лес».
Он опять вернулся в мыслях к разговору с Елизаветой Павловной. — «…Мы нехорошо с вами расстались в Петербурге, Лиза. Не скрою, я был задет за живое, я был оскорблен. Вы даже не сочли нужным сказать мне, куда вы едете. Я имел право сделать вывод, что вы боитесь, как бы я не поехал вслед за вами. Однако лгать не буду: этого вывода я не сделал. Сердце говорило мне, Лиза, что и вы — пусть в малой мере — разделяете мои чувства к вам… Или я ошибся? Тогда не томите, скажите сейчас! Вы молчите? Вы улыбаетесь? Ах, как я счастлив, Лиза! Вы не можете себе представить, как я был растерян, как я был несчастен в Кисловодске! Я не спал по ночам», — говорил Лизе Михаил Яковлевич. Ему самому было странно, что он заранее мысленно воспроизводит свой разговор с Лизой и даже восклицает: «ах, как я счастлив!» «В этом, конечно, при желании можно усмотреть что-то неприятное. Но что же делать, я так устроен. Может быть, профессорская привычка», — думал Черняков с неудовольствием. Людей встречалось уже гораздо меньше; по сторонам дороги на траве попадались группы веселой молодежи. «Верно тут пикники главное развлечение».