Исторические портреты
Шрифт:
Марат жил на улице Кордельеров (теперь rue de L'Ecole de M'edecine). Дом его находился на том месте, где в настоящее время расположена Медицинская школа. Он был снесен в 1876 году, когда прокладывали Сен-Жерменский бульвар. Еще есть в живых парижане, видавшие в молодости этот исторический дом. Он напоминал некоторые дома Достоевского, в частности тот «большой, мрачный, в три этажа, без всякой архитектуры» дом, в котором произошло убийство Настасьи Филипповны и описанием которого восхищался Марсель Пруст. Почти в тех же выражениях описывает Мишле «большой и мрачный дом», где произошло убийство Марата.
«Друг народа» снимал в доме небольшую квартиру. В ней было четыре комнаты: столовая, гостиная, кабинет и спальная. Рядом со спальной находилась еще небольшая пустая каморка, которую, собственно, нельзя было называть ванной: ванны в ней в обычное время не было {41} . Та ванна, в которой погиб Марат, была, по-видимому, взята напрокат в какой-то
Марат жил с 30-летней работницей по имени Симон Эврар. Их связь длилась уже три года. Они, собственно, даже повенчались, но повенчались весьма своеобразно: свидетелем свадьбы было «Верховное Существо». Однажды, «в яркий, солнечный день», Марат пригласил Симон Эврар в свой кабинет, взял ее за руку и, упав с ней рядом на колени, воскликнул «перед лицом Верховного Существа»: «В великом храме Природы клянусь тебе в вечной верности и беру свидетелем слышащего нас Творца!» Несложный обряд и «восклицание» были в одном из стилей XVIII века. У нас, в России, этот стиль держался и много позднее, — кое-что в таком роде можно найти даже у Герцена; а его сверстники падали на колени, восклицали и клялись даже чаще, чем было необходимо.
41
В XVIII веке во Франции ванная комната составляла редчайший предмет роскоши. В Версальском дворце, например, ее не было. Да и в Елисейском первая ванная появилась лишь в девятнадцатом веке (в двадцатом к ней прибавилось еще две).
Французское законодательство, однако, не признавало и в революционное время бракосочетаний, при которых Верховное Существо было единственным свидетелем. Не признавали их, по-видимому, также лавочники и лавочницы, проживавшие на узенькой улице, куда выходили окна «великого храма Природы». Поэтому Симон Эврар предпочитала называть себя сестрой «друга народа». Только после его убийства брак их был без формальностей признан законным, и с тех пор она везде стала именоваться «Вдова Марата».
Эта несчастная женщина по-настоящему любила Марата. Она была предана ему как собака, ухаживала за ним день и ночь, отдала на его журнал свои сбережения, которые копила всю жизнь. Он был старше ее на двадцать лет и страдал неизлечимой болезнью. Марат, безобразный от природы, был покрыт сыпью, причинявшей ему в последние годы его жизни страшные мучения {42} . Влюбиться в него было трудно. Его писания едва ли могли быть понятны малограмотной женщине. Славу и власть «друга народа» она ценила, но любила его и просто, по-человечески. Кроме Симон Эврар, вероятно, никто из знавших его людей никогда не любил Марата.
42
Давид объяснял Конвенту через два дня после убийства, что нельзя показывать народу обнаженное тело Марата: «Вы знаете, что он был болен проказой и у него была плохая кровь». Один из памфлетов этой эпохи приписывает «другу народа» сифилис, но это, по-видимому, неверно.
III
Это был своеобразный человек. Тэн со свойственной ему силой нарисовал блестящий портрет кровожадного психопата. С другой стороны, есть у «друга народа» и по сей день убежденные защитники и даже горячие поклонники. Особенно их много среди иностранных историков (так это будет, вероятно, и с большевиками). Марат и теперь, почти через полтораста лет, вызывает в мире ожесточенные прения. В Советской России назвали его именем броненосец, улицу в Ленинграде и, кажется, поставили ему памятник. Во Франции пока такого памятника нет, но я не поручусь, что его не будет. Еще не так давно и мысль о памятнике Дантону в Париже показалась бы глупой шуткой — теперь на Сен-Жерменском бульваре стоит огромная статуя Дантона. Велись разговоры и об увековечении Робеспьера, бюст которого уже был робко выставлен во дворе его дома на улице Сент-Оноре (недавно этот бюст убрали). Марат же был, вдобавок, ученый. Его научные заслуги теперь превозносятся поклонниками. В нем видят предвозвестника чуть ли не всех учений современной физики, химии и физиологии. Правда, видят это в нем больше историки, чем естествоиспытатели. Если б Марат не был «другом народа», то, конечно, никому не пришло бы в голову изучать и переиздавать его научные шедевры. Он высмеивал Ньютона и называл шарлатаном Лавуазье, но это ничего не значит. Я удивляюсь, как его еще не сделали предтечей Достоевского или Пруста; немногим, впрочем, известно, что Марат был и романистом. Роман его из польско-русской жизни невыносим. Действуют в нем все больше польские графы поразительно благородного образа мыслей и аристократические девицы с необычайно чувствительной душой. «Друг народа» до революции был монархистом; да эта «идеологическая надстройка» и соответствовала его «классовому базису»: он был врачом свиты графа д'Артуа, вращался в высшем обществе и имел связь с маркизой.
Есть два Марата: Марат до революции и Марат во время революции. Первый достаточно понятен. Это был
Все это было — до Революции — довольно безобидно. В центре духовных интересов Марата тогда были, по-видимому, рецензии. Он с большим беспокойством следил, как бы не перехвалили других, и очень старательно, хоть не слишком удачно, устраивал рекламу себе. Жирондист Бриссо, бывший его приятелем, получал от него для помещения в журнале готовые отрывки рецензий {43} , — Марат писал о Марате в самых лестных выражениях, горячо, по разным поводам, пожимая себе руку.
43
M'emoires de Brissot, p. 181.
Много позднее, уже в пору Революции, у «друга народа» была какая-то вполне бескровная перебранка на Новом мосту с отрядом королевских войск. Об этом событии немедленно было послано сообщение Бриссо: «Грозный облик Марата заставил побледнеть гусаров и драгунов, как его научный гений в свое время заставлял бледнеть Академию», — скромно писал «друг народа». Бриссо, как все редакторы, достаточно натерпелся на своем веку от авторского тщеславия, давно ко всему привык и, должно быть, считал большинство литераторов людьми не вполне нормальными. Однако он твердо знал и меру. Поэтому, весьма лестно отозвавшись о подвиге Марата на Новом мосту, он все же выпустил приведенную выше фразу. Я не говорю, конечно, что именно это обстоятельство было причиной гибели жирондистов и казни самого Бриссо (событие 31 мая 1793 года, как известно, было делом Марата). Но кто знает?.. «При благоприятном стечении обстоятельств» редакторский карандаш может привести человека и на эшафот. Так и исследователь некоторых драм большевистской революции, в которой принимает участие много неудачных литераторов, должен был бы порою руководиться правилом: «ищите рецензию».
*
Говорят, что революция — «великая переоценка ценностей». Это неверно. Ценности переоцениваются до революций — Вольтерами и Дидро, Герценами и Толстыми. Потом и старые, и новые ценности размениваются на мелкую истертую монету и пускаются в общий оборот. Революция — великое социальное перемещение, оценка и переоценка людей, для которых она создает новые масштабы деятельности: для одних из маленьких большие, для других из больших маленькие. Если б Ленин умер в 1916 году, то в подробных учебниках русской истории ему, может быть, отводились бы три строчки.
Для людей, подобных «другу народа», революция — это миллионный выигрыш в лотерее, — иногда, как в анекдоте, и без выигрышного билета. Говорю, разумеется, о «славе»: личные практические последствия могут быть неприятные, как это доказала Шарлотта Корде. Французская революция дала Марату то, чего его лишали и Ньютон, и Лавуазье, и Вольтер. Мелкий литератор, неудачный физик, опытный врач-венеролог получил возможность выставить свою кандидатуру в спасители Франции. У Мирабо, у Лафайета, у Кондорсе, у Бриссо были выигрышные билеты; все они годами ставили именно на эту лотерею. Марат, как очень многие другие, выиграл без билета, — кто до революции знал, что он «друг народа»? Теперь можно было это доказать. Это было и не очень трудно.
Он избрал верный путь, частью сознательно (человек он был весьма неглупый), частью следуя своей природе, которая быстро развивалась. Марат «творил новую жизнь», но и новая жизнь творила Марата. Его природная завистливость нашла выход в травле, мания величия осложнилась манией преследования, а болезненная нервность стала переходить в сумасшествие — сначала медленно, потом все быстрее. Вероятно, тяжелые страдания от накожной болезни сыграли здесь немалую роль. В последний год жизни он почти не спал, питался крепким кофе, да еще странным напитком — миндальным молоком, настоенным на глине. Писал он обычно в ванне и проводил в ней большую часть дня: теплая вода облегчала его мучения. Всем поклонникам Марата можно посоветовать простой опыт: прочесть одну за другой в старых комплектах «Друг народа» его последние статьи, — он требовал 260 тысяч голов контрреволюционеров, ровно 260 тысяч, не больше и не меньше (в начале революции «друг народа» был гораздо умереннее: настаивал только, чтобы на 800 деревьях Тюильрийского сада было повешено 800 депутатов с графом Мирабо посредине).