Историки Рима
Шрифт:
Цицерон говорил: предки наши в мирное время всегда следовали традиции, а на войне — пользе. («Речь в поддержку закона Манилия», 60.) Это преклонение перед традицией, высказываемое обычно в форме безоговорочного признания и восхваления «нравов предков» (mos maiorum), определяло одну из наиболее характерных черт римской идеологии: консерватизм, враждебность всяким новшествам.
Моральные категории Рима-полиса отнюдь не совпадали и не исчерпывались четырьмя каноническими добродетелями греческой этики: мудростью, мужеством, воздержанностью и справедливостью. Римляне, наоборот, требовали от каждого гражданина бесконечного числа добродетелей (virtutes), которые невольно наталкивают на аналогию с римской религией и ее огромным количеством различных богов. Не будем в данном случае ни перечислять, ни определять эти virtutes, скажем лишь, что от римского гражданина требовалось отнюдь не то, чтобы он обладал той или
Иерархия нравственных обязанностей в Древнем Риме — известна, причем, пожалуй, с большей определенностью, чем любые другие взаимоотношения. Краткое и точное определение этой иерархии дает нам создатель литературного жанра сатиры Гай Луцилий:
Должно о благе отчизны сперва наивысшем подумать, После о благе родных и затем уже только о нашем.Несколько позже и в несколько иной форме, но, по существу, ту же самую мысль развивает Цицерон. Он говорит: много есть степеней общности людей, например, общность языка или происхождения. Но самой тесной, самой близкой и дорогой оказывается та связь, которая возникает в силу принадлежности к одной и той же гражданской общине (civitas). Родина — и только она — вмещает в себя общие привязанности. («Об обязанностях», I, 17, 53-57.)
И, действительно, высшая ценность, которую знает римлянин, — это его родной город, его отечество (patria). Рим — вечная и бессмертная величина, которая безусловно переживет каждую отдельную личность. Потому интересы этой отдельной личности всегда отступают на второй план перед интересами общины в целом. С другой стороны — только община является единственной и высшей инстанцией для апробации virtus определенного гражданина, только община и может даровать своему сочлену честь, славу, отличие. Поэтому virtus не может существовать в отрыве от римской общественной жизни или быть независимой от приговора сограждан. Содержание древнейших (из дошедших до нас на гробницах Сципионов) надписей прекрасно иллюстрирует это положение (перечисление virtutes и деяний во имя res publica, подкрепленное мнениями членов общины).
Пока были живы эти нормы и максимы древнеримской полисной морали, проникновение чужеземных влияний в Рим шло вовсе не просто и не безболезненно. Наоборот, мы имеем дело с нелегким, а временами и мучительным процессом. Во всяком случае, это была не столько готовность к приятию эллинистической, а тем более восточной культуры, сколько борьба за ее освоение, вернее даже, преодоление.
Достаточно вспомнить знаменитый процесс и постановление сената о вакханалиях (186 г.), по которому члены общин поклонников Вакха, — культ, проникший в Рим с эллинистического Востока, — подвергались суровым карам и преследованию. Не менее характерна деятельность Катона Старшего, политическая программа которого основывалась на борьбе против «новых гнусностей» (nova flagitia) и на восстановлении древних нравов (prisci mores). Избрание его цензором на 184 год свидетельствует о том, что эта программа пользовалась поддержкой определенных и, видимо, достаточно широких слоев римского общества.
Под nova flagitia подразумевался целый «набор» пороков (не менее многочисленный и разнообразный, чем в свое время перечень добродетелей), но на первом месте стояли, несомненно, такие, занесенные якобы с чужбины в Рим, пороки, как, например, корыстолюбие и алчность (avaritia), стремление к роскоши (luxuria), тщеславие (ambitus). Проникновение хотя бы только этих пороков в римское общество было, по мнению Катона, главной причиной упадка нравов, а следовательно, и могущества Рима. Кстати сказать, если бесчисленное множество добродетелей объединялось как бы общим и единым стержнем, а именно интересами, благом государства, то и все flagitia, против которых боролся Катон, могут быть сведены к лежащему в их основе единому стремлению — стремлению ублаготворить сугубо личные интересы, которые берут верх над интересами гражданскими, общественными. В этом противоречии уже сказываются первые (но достаточно убедительные) признаки расшатывания древних нравственных устоев. Таким образом, Катона можно считать родоначальником теории упадка нравов, в ее явно выраженной политической интерпретации. Кстати говоря, эта теория сыграла заметную роль в истории римских политических учений.
В ходе борьбы против тех иноземных влияний, которые в Риме, по тем или иным причинам, признавались вредными, иногда были применяемы меры даже административного характера. Так, например, нам известно, что в 161 году из Рима была выслана группа философов и риторов, в 155 году тот же Катон предлагал удалить состоявшее из философов посольство и даже в 90-х годах упоминалось о недоброжелательном отношении в Риме к риторам.
Что касается более позднего времени, — периода достаточно широкого распространения эллинистических влияний, — то и в этом случае приходится, на наш взгляд, говорить о «защитной реакции» римского общества. С нею нельзя было не считаться. Некоторые греческие философы, например Панетий, учитывая запросы и вкусы римлян, шли на смягчение ригоризма старых школ. Цицерон, как известно, тоже был вынужден доказывать свое право на занятия философией, да и то оправдывая их вынужденной (не по его вине!) политической бездеятельностью. Гораций в течение всей своей жизни боролся за признание поэзии серьезным занятием. С тех пор как в Греции возникла драма, актерами там были свободные и уважаемые люди, в Риме же это были рабы, которых бьют, если они плохо играют; считалось бесчестием и достаточным основанием для порицания цензоров, если свободнорожденный выступил на сцене. Даже такая профессия, как врачебная, долгое время (вплоть до I в. н. э.) была представлена иностранцами и едва ли считалась почетной.
Все это свидетельствует о том, что на протяжении многих лет в римском обществе шла долгая и упорная борьба против иноземных влияний и «новшеств», причем она принимала самые различные формы: то это была борьба идеологическая (теория упадка нравов), то — политические и административные меры (senatus consul turn о вакханалиях, высылка философов из Рима), но, как бы то ни было, эти факты говорят о «защитной реакции», возникавшей иногда в среде самого римского нобилитета (где эллинистические влияния имели, конечно, наибольший успех и распространение), а иногда и в более широких слоях населения.
В чем заключался внутренний смысл этой «защитной реакции», этого сопротивления?
Он может быть понят лишь в том случае, если мы признаем, что процесс проникновения эллинистических влияний в Рим отнюдь не есть слепое, подражательное их приятие, не эпигонство, но, наоборот, процесс освоения, переработки, сплавления, взаимных уступок. Пока эллинистические влияния были только чужеземным продуктом, они наталкивались и не могли не наталкиваться на стойкое, иногда даже отчаянное сопротивление. Эллинистическая культура, собственно говоря, лишь тогда и оказалась принятой обществом, когда она наконец была преодолена как нечто чуждое, когда она вступила в плодотворный контакт с римскими самобытными силами. Но если это так, то тем самым полностью опровергается и должен быть снят тезис о несамостоятельности, эпигонстве и творческом бессилии римлян. Итогом всего этого длительного и отнюдь не мирного процесса — по существу, процесса взаимопроникновения двух интенсивных сфер: староримской и восточноэллинистической — следует считать образование «зрелой» римской культуры (эпохи кризиса республики и установления принципата).
Римская историческая традиция повествует об истории города Рима с древнейших времен. Недаром Цицерон с гордостью говорил, что нет на земле народа, который, подобно римлянам, знал бы историю своего родного города не только со дня его основания, но и с момента зачатия самого основателя города. Теперь, когда мы ознакомились с той идеологической средой, которая питала, в частности, римскую историческую традицию, римскую историографию, мы можем перейти к краткому обзору ее возникновения и развития.
Римская историография — в отличие от греческой — развилась из летописи. Согласно преданию, чуть ли не с середины V в. до н. э. в Риме существовали так называемые «таблицы понтификов». Верховный жрец — pontifex maximus — имел обычай выставлять у своего дома белую доску, на которую он заносил для всеобщего сведения важнейшие события последних лет (Цицерон, «Об ораторе», 2, 52). Это были, как правило, сведения о неурожае, эпидемиях, войнах, предзнаменованиях, посвящениях храмов и т. п.
Какова была цель выставления подобных таблиц? Можно предположить, что они выставлялись — во всяком случае, первоначально — вовсе не для удовлетворения исторических, но чисто практических интересов. Записи в этих таблицах имели календарный характер. Вместе с тем нам известно, что одной из обязанностей понтификов была забота о правильном ведении календаря. В тех условиях эта обязанность могла считаться довольно сложной: у римлян отсутствовал строго фиксированный календарь, и потому приходилось согласовывать солнечный год с лунным, следить за передвижными праздниками, определять «благоприятные» и «неблагоприятные» дни и т. п. Таким образом, вполне правдоподобным представляется предположение, что ведение таблиц прежде всего было связано с обязанностью понтификов регулировать календарь и наблюдать за ним.