История и личность (Размышления у пьедестала)

на главную

Жанры

Поделиться:

История и личность (Размышления у пьедестала)

Шрифт:

Евгений Дмитриевич Елизаров

ИСТОРИЯ И ЛИЧНОСТЬ

Размышления у пьедестала

1

История. Историческая необходимость. Историческая закономерность... Знакомые слова. Но что стоит за ними? Какому обществоведу не знакома максима, сформулированная еще в прошлом столетии: "Ключ к анатомии обезьяны лежит в анатомии человека", и ретроспективно очерченный путь, пройденный человечеством, в силу этой максимы предстает как направленное шествие народов от первых цивилизаций Междуречья и Египта через испытания рабовладельческого строя, феодализма, капиталистической формации дальше к какому-то (какому?) светлому будущему. Обрисованная основоположниками ли марксизма, апостолами ли иной философской веры магистральная линия общественного развития сегодня для многих из нас предстает как некоторое единственно возможное русло всемирно-исторического потока, и - по меньшей мере сегодняшний день (анатомия человека?) - интуитивно воспринимается едва ли не как изначально заданный ориентир. Именно сегодняшним днем человечества мы оцениваем день минувший. Но ведь эта же максима легко может быть осмыслена и в духе настояний Оруэлловского "Министерства Правды"... (Впрочем, к чему искать пророков вдалеке, в чужом отечестве, когда еще М.Н.Покровский, один из крупнейших наших, вполне марксистских, историков, задолго до Оруэлла говоря о связи политики и истории, утверждал, что история - это политика, опрокинутая в прошлое.) А ведь есть еще и другая истина, которая восходит к "самому" Гегелю: "Если факт противоречит теории, то тем хуже для факта" Впрочем, даже сегодня, подвергая сомнению и переосмыслению многое, что-то из установленного до нас все-таки нужно принимать на веру: "Cohito ergo sum" и в декартовы-то времена не было надежным источником всеобщего знания.

Но и соглашаясь с только что очерченным контуром исторического пути, предначертанного абстрактной теорией человечеству, нельзя не задаться вопросом: как же все-таки понимать эту конспективно обрисованную закономерность? Как нечто действительно не зависящее от воли и сознания людей, как заранее проложенное (Верховным ли разумом, простой ли инерцией прошлого) русло, в котором только и может развиваться деятельность людских поколений? Как-то еще?.. Нет, совсем не случайно этот, казалось бы, чисто академический, едва ли не отдающий какой-то высушенной схоластикой, вопрос возникает именно сегодня, на волне осмысления судеб, выпавших на долю нашего отечества, на нашу собственную долю. Вовсе не случайно, ведь этот вопрос напрямую связан с осмыслением места и роли человека во всемирно историческом процессе. Но и это необходимо оговорить сразу - человека, понятого не как некоторое абстрактно-всеобщее обезличенное начало, "имя и благо" которого еще совсем недавно было обязательным элементом едва ли не всех ритуальных заклинаний. Итак, имеются в виду живые конкретные люди. Действительно. Сегодня мы начинаем задумываться над тем, что многие гуманитарные ценности, бездумно отринутые нами (нами?) тогда, в тридцатых, на деле имеют абсолютную природу. Так, абсолютную природу имеет рожденная христианством мысль о том, что на условных чашах нравственных весов любая отдельно взятая личность способна уравновесить собой целые народы и государства. Когда-то "крамольная" и не вполне "реабилитированная" с возвращением Достоевского, теперь эта старая христианская максима открыто возвращается к нам с возвращением Пастернака. Обратимся к "Доктору Живаго". "В одном случае по велению народного вождя, патриарха Моисея и по взмаху его волшебного жезла расступается море, пропускает через себя целую народность, несметное, из сотен тысяч состоящее многолюдство, и когда проходит последний, опять смыкается и покрывает и топит преследователей египтян. Зрелище в духе древности, стихия, послушная голосу волшебника, большие толпящиеся численности, как римские войска в походах, народ и вождь, вещи видимые и слышимые, оглушающие. В другом случае девушка - обыкновенность, на которую древний мир не обратил бы внимания,- тайно и втихомолку дает жизнь младенцу, производит на свет жизнь, чудо жизни, жизнь всех... Какого огромного значения перемена! Каким образом небу (потому что глазами неба надо это оценивать, перед лицом неба в

священной раме единственности это свершается) - каким образом небу частное человеческое обстоятельство, с точки зрения древности ничтожное, стало равноценным целому переселению народа? Что-то сдвинулось в мире. Кончился Рим, власть количества, оружием вмененная обязанность жить всей поголовностью, всем населением. Вожди и народы отошли в прошлое. Личность, проповедь свободы пришли им на смену. Отдельная человеческая жизнь стала Божьей повестью, наполнила своим содержанием пространство вселенной..." Исторические судьбы, выпадающие на долю стран и народов, - это не проявление каких-то абстрактных безличностных сил. История любого народа, как, впрочем, и всего человечества в целом, складывается из рутинных действий, из повседневных поступков отдельных людей. В конечном счете это всегда своеобразная результирующая отдельных судеб отдельных личностей. Но если ценность любой отдельно взятой личности действительно абсолютна, то и место, занимаемое любым человеком в истории, тоже абсолютно. Другими словами, потеря любого отдельно взятого человека означает собой необратимую деформацию всего исторического процесса: "Нет человека, который был бы как Остров, сам по себе: каждый человек есть часть Материка, часть Суши; и если волной снесет в море береговой Утес, меньше станет Европы..." Необходимо осознать, что в этом пункте мы сталкиваемся с вещами, связанными между собой строго однозначной, едва ли не математической зависимостью. Или нашим миром правит какая-то абстрактная безличная необходимость, уже само познание которой доступно лишь интеллектуальным усилиям гениев, но тогда и отдельно взятый человек с такой же необходимостью предстает чем-то вроде маленького винтика в огромном механизме общественного космоса. Или без исключения каждый человек - суть равноправный участник всемирно-исторической драмы - и тогда действительно каждый отдельно взятый человек становится, по выражению Протагора, "мерой всех вещей", становится величиной, вполне сопоставимой с этим космосом, началом, уравновешивающим на каких-то всемирных нравственных весах "большие толпящиеся численности".

Но в самом ли деле кончилась "власть Рима"? Ведь осуществляемое в той или иной форме деление всех людей на "героев" и "статистов" всеобщей исторической сцены - вещь и сегодня вполне обыденная. Отнесение подавляющего большинства из нас к пассивной страдательной категории если и вызывает какой-то нравственный протест, то лишь у немногих. Впрочем, будем справедливы: "герой" "герою" рознь и далеко не во все времена такое деление было равно самому себе, далеко не всегда означало одно и то же. Действительно. Восходящая к язычеству абсолютизация роли героя в истории (в традициях, по крайней мере, европейской культуры) предстает перед нами как одна из первых форма осознания самоценности человека, уникальности человеческой личности. Это по существу первая форма решительного противопоставления человека стихии надмировых сил: Верховной ли воле, слепой ли необходимости. Именно в этой, языческой, форме берет свое начало преодоление той пропасти, которая разделяет конечную волю конечного маленького человека и трансцендентный мир запредельных величин. Историю творят герои. Природа же героя, несмотря на все отличие его (столь же блистательной, сколь и трагичной) судьбы от повседневной рутины обывателя, во многом сродни природе обыкновенного маленького земного человека. А значит, и маленький земной человек как ценность абсолютен - в конечном счете именно к этому выводу движется европейская культура, впервые расцветающая в лоне античности. Правда, нужно отметить и другое. Языческий герой - это не вполне человек. Подлинный герой античности происходит от бессмертных. Вспомним: прямыми потомками Зевса были Персей и Геракл, Афродита производит на свет Энея, нимфа Тетис рождает героя Троянской войны Ахиллеса, в конечном счете к Эолу восходит родословная Одиссея - и так далее, и так далее. Но именно эта, двойственная, природа творящей мировую историю личности и скрывает тайну полного противоречий процесса познания движущих сил общественного развития. Божественное происхождение героя - вот что давала ему власть над обстоятельствами. Вспомним и знаменательное: во всей Илиаде один-единственный раз упоминается о попытке маленького человека вмешаться в ход событий. Но и эта слабая попытка кончается позорным поражением: сцена, на которой царят "великие",- не для Терсита. Впрочем, заслуживает внимания и то, как представляет Терсита сам Гомер: "Все успокоились, тихо в местах учрежденных сидели; Только Терсит меж безмолвными каркал один, празднословный; В мыслях вращая всегда непристойные, дерзкие речи, Вечно искал он царей оскорблять, презирая пристойность, Все позволяя себе, что казалось смешно для народа. Муж безобразный, он меж данаев пришел к Илиону; Был косолап, хромоног; совершенно горбатые сзади Плечи на персях сходились; глава у него поднималась Вверх острием, и была лишь редким усеяна пухом." Ясно, что такому уродцу - не место рядом с теми великими, кто решает судьбы городов и народов. Вот и присутствуют рядовые воины на этой сцене только в роли безмолвных безликих статистов. Отсюда не случайно и то, что вполне реальные герои, вроде Александра Македонского или одного из величайших мыслителей древности Платона, должны были возводить свою родословную к богам, чтобы легализовать дарованную им (происхождением, случаем ли, талантом?) власть над обстоятельствами. И вместе с тем именно в мифе о герое античное мировоззрение впервые преодолевает смеренную покорность смертного перед трансцендентностью мира, населенного олимпийцами. Ведь все эти мифологические герои во многом воспринимаются нами отнюдь не как существа какой-то иной природы, но как обыкновенные смертные люди. Подвиги Геракла, победы Персея - отнюдь не предопределены. Первоначало всех великих свершений кроется не в их божественном происхождении, но в собственной доблести героев. Происхождение же, пусть даже самое высокое, нисколько не гарантирует их от возможного поражения, и это подтверждается уже тем, что многие из них в конечном счете действительно оказываются побежденными: трагична судьба Геракла, безумие овладевает Беллерофонтом, великий герой Афин Тезей изгнанником скитается на чужбине, страшна участь Эдипа...

Именно это впервые осуществленное противопоставление героя слепой стихии Рока и делает возможным становление новой нравственной ценности, осознанной лишь в лоне христианства и христианской культуры. Разумеется, становление этой новой ценности еще совсем не означало собой автоматического переосмысления места и роли человека в историческом процессе. Об этом свидетельствует уже хотя бы то, что и через пятнадцать столетий отстаиваемая Эразмом Роттердамским мысль о свободе воли вызвала резкую отповедь со стороны такого реформатора церкви, как Лютер. Но было бы и наивным рассчитывать на какие-то моментальные сдвиги. "Развитие человеческого духа,- вновь процитируем Пастернака,- распадается на огромной продолжительности отдельные работы. Они осуществлялись поколениями и следовали одна за другой. Такою работою был Египет, такою работой была Греция, такой работой было библейское богопознание пророков. Такая последняя во времени, ничем другим пока не смененная, всем современным вдохновением свершаемая работа - христианство". Библейские сказания наглядно свидетельствуют об этом. Нравственный закон, концентрированно изложенный в Нагорной проповеди Христа, принципиально отличается от того, которым руководствуется иудейское общество ветхозаветных времен. Бездонная пропасть пролегает между ними, и в эту пропасть легко укладываются почти полтора тысячелетия. Но необходимо помнить, что Новый завет - это отнюдь не свод уже утвердившихся в обществе истин, не свод начал, уже ставших действительными нормами если и не для каждого, то для большинства. Нет, это именно завет для поколений и поколений. Жертва, когда-то принесенная Христом, положила лишь начало "всем современным вдохновением свершаемой работе", но и сегодняшний день не может явить надежных свидетельств хотя бы близкого ее завершения. Впрочем, нравственный аспект не исчерпывается одним постулированием самоценности человеческой личности. Именно это остро чувствуют и Эразм и Лютер, скрестившие между собой копья. Без свободы воли не может быть и речи о какой бы то ни было ответственности за свои действия,- утверждает Роттердамец. Но без ответственности, принимаемой на себя человеком, не может быть и самой свободы. Свобода воли, - оппонирует философу богослов, - способна развязать и самые низменные инстинкты человека, ведь благодаря ей оказывается возможным, как скажет позднее Гумилев, "...в старости принять завет Христа, Потупить взор, посыпать пеплом темя, Принять на грудь спасающее бремя Тяжелого железного креста..." и вымолить прощение грехов для себя. Но ведь зло, когда-то причиненное человеком, так и останется злом: земная история необратима и исправить в ней уже ничего нельзя. Ответственность за свои деяния - вот что занимает обоих мыслителей. Но если уж мы вспомнили о Гумилеве, то он, не ставя, правда, это своей целью, скорее разрушает основной тезис Лютера: и "посыпав пеплом темя" спасения не обрести: "...ненужный атом, Я не имел от женщины детей И никогда не звал мужчину братом". Впрочем, отличие Лютера от Эразма состоит не только в том, что они отстаивают полярно противоположные вещи. Если философ стоит за свободу воли, отчетливо при этом понимая, что действительность нисколько не зависит ни от его собственных желаний, ни от его симпатий или антипатий, то в доводах богослова сквозит не столько стремление обрести свет истины, сколько скрытый страх перед этой свободой. В аргументации Лютера явственно прослеживается имплицитное стремление скорее "запретить" свободу воли, чем доказательно обосновать ее отсутствие, и если бы именно от Лютера зависело ее обретение, свобода едва ли когда-либо была бы дарована человеку. Но можно ли ставить в упрек Лютеру его позицию? Нет. Мы имеем в виду вовсе не то обстоятельство, что и двумя столетиями позже нечто очень близкое будет звучать и в словах самого Вольтера. Вспомним. Оппонируя Бейлю, он утверждал, что если бы тому довелось управлять несколькими сотнями крестьян, то и он - этот воинствующий атеист - заявил бы о бытии карающего и награждающего Бога. По логике Вольтера признание бытия Бога необходимо уже хотя бы для того, чтобы держать в должном повиновении массы (профессиональный управленец, я подписываюсь под каждым словом Вольтера). Здесь имеется в виду совсем другое. Зададимся на первый взгляд совершенно парадоксальным вопросом: а нужна ли вообще человеку эта свобода? Впрочем, парадоксален этот вопрос только на первый взгляд: ведь совершенно эквивалентной его формулировкой является другой: способен ли человек нести полную меру ответственности за содержание и результаты своих действий? Ведь именно ответственность - оборотая сторона свободы, и стоит только упомянуть об ответственности, как вся парадоксальность поставленного вопроса исчезает.

Да, свобода воли - ключ к решению вопроса о месте и роли человека в историческом процессе. Но наивно полагать, что свобода (а значит, и способность к несению полной меры ответственности за все свои действия) в равной мере наличествует у каждого из нас. Это ведь только по неведению может показаться, что свобода воли суть в принципе неотъемлемое от человека начало: насилием можно заставить человека поступать вопреки своей воле, но никаким даже самым страшным террором невозможно ее уничтожить. Рассказывают, что Сталин во время подготовки суда над оппозицией поставил втупик руководство НКВД, уже готовое было отступить перед решимостью одного из подследственных. Сколько весит государство со всей его армией, авиацией и флотом?
– таков был смысл вопроса, заданного им своим подручным, и неужели всю эту тяжесть в состоянии перевесить противоставший ей индивид? Но в "Факультете ненужных вещей" мы обнаруживаем, что и эта тяжесть огромной государственной машины способна отступить перед свободной волей свободного человека... Но вместе с тем постоянное отчуждение этого фундаментальнейшего дара - вещь вполне обыденная. Причем сплошь и рядом человек отчуждает его вполне добровольно, без какого бы то ни было принуждения извне. Вспомним безумие Ивана Карамазова. Если Бога нет, то что же тогда скрывается под этим понятием - простое порождение человеческого ума, вымысла? Для Ивана очевидно, что если Бога нет, то Им в конечном счете оказывается сам человек, ибо никто, кроме него, не мог породить эту сущность. Но ведь Бог - в душе каждого, а значит, каждый человек в этом случае становится Богом. Вот что стоит за рожденной им формулой: "Если Бога нет, значит все позволено". Но если человеку оказывается позволенным действительно все, то какова же тогда мера его ответственности за свои действия? Нравственная бездна - вот куда ведут построения Ивана. Открыто и прямо заглянуть в эту бездну, так, как глядит в нее Достоевский, дано не каждому: ведь не секрет, что уже само чтение его книг зачастую представляет собой тяжелое испытание для человеческой психики. Именно страх перед безмерностью вырастающей до степени Абсолюта ответственности ведет в конце концов к безумию Ивана Карамазова. Нет, существо формулы "если Бога нет, значит все позволено" понимается им вовсе не как снятие каких-то внешних ограничений, не как устранение внешней острастки. И уж тем более не как устранение всякой ответственности за свои действия и даже за свои помыслы. Отшлифованный вольнодумной философией разум интеллигента и совесть христианина - вот две силы, столкновение которых оказалась не в силах вынести его больная душа. Так что попытка смертного преодолеть самоотчуждение своей собственной свободы (а принятие на себя полной меры ответственности - это и есть такое преодоление) может обернуться и трагедией, как она обернулась трагедией для Ивана. Да и дано ли вообще смертному заглянуть в эту бездну и остаться самим собой? В Священном Писании не однажды говорится о том, что человеку не дано увидеть лицо Бога: слишком слаб дух даже самых великих Его пророков, чтобы выдержать это страшное испытание. Но если совесть - и в самом деле Его голос в душе каждого, то полное погружение в эту нравственную бездну по праву может быть сопоставлено с попыткой взглянуть прямо в Его глаза. Способна ли человеческая психика выдержать встречный взгляд?.. Так что видеть в этом самоотчуждении изначальной свободы одну только негативную составляющую было бы совершенно неправильным. Вековое средство самозащиты, оно играет и охранительную роль. Правда, оно же может обернуться и преступлением. Вспомним и другое, как философия Ивана преломляется в голове Смердякова. Ведь здесь эта формула превращается в снятие всех запретов, извне наложенных на человека. Впрочем, было бы глубоко ошибочным видеть в Смердякове что-то одноклеточное, для которого Бог - это только внешняя острастка и не более того. Не видя возможности открыто претендовать на равенство, дарованное происхождением, он перед самим собой ни в чем не хочет уступать Карамазовым. Не принимая всерьез Алешу и презирая Дмитрия, он склоняется только перед одним - образованностью Ивана. Вот то, пожалуй, единственное, чего он в силу униженного своего положения так и останется лишенным навсегда, в чем ему уже никогда не сравняться с Иваном. Но и здесь дает себя знать воинствующее самолюбие лакея, воинствующее неприятие бастардом никаких других объяснений собственной униженности, кроме как злой "не-судьбы". Вот и пыжится он самому себе доказать, что по своему интеллектуальному потенциалу он ни в чем не уступает сопернику. Отсюда-то и тяга его к "умным" разговорам. Но природного ума он и в самом деле не лишен. Поэтому устранение Бога хоть и воспринимается им как снятие внешних ограничений, но все не же столь уж прямолинейно и примитивно. Признавая авторитет Ивана в сфере сложных философских построений и вместе с тем не будучи в состоянии до конца понять всю его тонкую метафизику, Смердяков просто перекладывает ответственность за свои собственные деяния на саму философию Карамазова. Пусть Бога нет, но ведь есть же (по доводам этого интеллигента) какой-то иной субстрат справедливости. И если в построениях Карамазова носителем этой справедливости в конечном счете должен являться Разум человека, то в представлении Смердякова, не обремененного университетским образованием, это начало оказывается такой же трансценденцией, как и надмировая сущность, но теперь уже во всем альтернативной Богу. Альтернативность же Богу неминуемо означает собой и альтернативность совести. А в этом случае действительно позволенным оказывается все. Ведь и альтернативный источник нравственности должен иметь какую-то свою, принципиально отличную от налагаемых совестью, систему запретов. Велениями своей совести в этом случае вполне допустимо пренебречь; отсутствие же явственно различимого голоса этого иного источника легко может быть истолковано как абсолютная приемлемость для него всего того, что делает освободившийся, наконец, от Бога индивид. Впрочем, это, наверное, и справедливо: ведь если философия отнимает у человека Бога, то ответственность за его возможный грех она обязана взять на себя. Никакие ссылки на то, что элиминация Бога вовсе не означает собой элиминации совести, приниматься не могут, ибо для поколений и поколений одно всегда было голосом Другого. И следовательно, если химерой оказывается Бог, химерой оказывается и совесть. Поэтому-то "все позволено" и обнаруживает себя как полное устранение всякой ответственности при в сущности полном сохранении свободы. Правда, все это справедливо только в отвлеченной умозрительной сфере, поэтому в конечном счете и здесь ум вступает в конфликт с совестью. И здесь этот конфликт разрешается трагедией... Никто оказывается не способным взглянуть в лицо Бога. Но и восстать против Его голоса, вступив в конфликт со своей совестью безнаказанно не может никто: для одного бунт кончается сумасшествием, для другого самоубийством...

Таким образом, полная мера ответственности за свои действия на поверку предстает столь тяжелым грузом, что он оказывается вполне способным раздавить человека. Между тем именно ответственность - оборотная стороны свободы, и неспособность человека нести полную ее меру за все вершимое им есть в то же время и его неготовность к полной свободе. Одно с необходимостью исключает другое. (К слову сказать, русский язык долгое время вообще не знал понятия свободы: веками в нем безраздельно владычествовала категория воли, и все сопряженное с тем, что сегодня относится к первому, еще до самого конца XIX века входило в контекст второй. "Земля и воля", "Народная воля" - для русского уха были куда понятней и естественней, нежели отдающая чем-то чужим свобода, и невозможно представить, чтобы эти звучащие девизом имена тайных организаций вдруг стали "Землей и свободой" или "Народной свободой". Не только филологическое чутье - глубинный строй русской души стоял за этими именами. И может быть совсем не случайно, повинуясь именно воле, в семнадцатом, когда оказались сброшенными все путы ответственности, "...кошмарным обуянный сном, "Народ, безумствуя, убил свою свободу, И даже не убил - засек кнутом.") Парадоксальный для обыденного сознания вывод: абсолютная свобода - эта, казалось бы, высшая ценность, ради которой можно пожертвовать многим, если не всем, - на деле страшней самого тяжкого ига. Вот поэтому-то самоотчуждение своего собственного "Я" и предстает вплоть до сего дня как вполне обыденная вещь. Больше того, личность, способная принять на себя этот страшный для многих из нас груз, воспринимается нами как нечто совершенно исключительное, как нечто, подлежащее обязательной канонизации. Отчуждение человека - вещь многоликая. Но одной из основных форм ее проявления предстает именно противопоставление "героя" и "толпы", противопоставление человека и Рока. Античный мир, создав миф о герое, совершил первый прорыв в царство свободы, но и через три тысячелетия рожденный им герой воспламеняет лишь немногих, подавляя всех остальных. Тулон ли, знамя ли Аустерлица - для подавляющего большинства все, что стоит за этим, - лишь красивая мечта о заведомо недостижимом, но отнюдь не практический ориентир. И вот такое: "Короной кончу? Святой Еленой? Буре жизни оседлав валы, Я - равный кандидат и на царя вселенной и на кандалы" воспринимается лишь как поэтическая гипербола. Двадцать веков христианства делали, конечно, свою работу, но пока, по-видимому, можно говорить лишь о латентном периоде становления личности, способной вынести груз абсолютной свободы. Пока можно говорить лишь о том, что история так и продолжает оставаться отчужденной от человека, а человек от истории.

2

Нельзя сказать, что связь Большой Истории и "маленького" человека так никем и не осознавалась. Напротив. Гуманистическая мысль уже давно поднялась до необходимости постоянной оглядки на него при вершении каких-то больших и героических дел; и уже это было одним из величайших ее завоеваний. Вспомним так контрастировавшие с этой истиной еще не канувшие в Лету забвения откровения Никколо Макьявелли, самое имя которого стало именем нарицательным. А ведь Макьявелли выразил то, что, по-видимому, носилось в самом воздухе той эпохи. Вновь возродивший в титанах своего времени миф об античном герое, Ренессанс лишь на первый взгляд создал совершенно свободную личность. Но, повторяем, абсолютная свобода неотделима от абсолютной ответственности, в известном смысле это - одно и то же. Кортес и Писарро - люди, не обремененные христианской готовностью принять на себя ответственность за все грехи мира, - были ли свободны эти титаны, повергавшие в ужас целые народы? Да что говорить, если совесть Конкисты, Лас Касас благословил обращение в рабство чернокожих... Так что осознание действительной связи истории народов и судеб живых людей было подлинным завоеванием гуманистической мысли. Ведь необходимостью постоянной оглядки на "маленького" человека утверждалась именно ответственность "героя" за свои дела. И именно эта ответственность была лейтмотивом европейского Просвещения. Но вот что любопытно. Впервые действительная зависимость между судьбами "больших толпящихся численностей" и конечным человеком была осознана отнюдь не людьми науки. Художники Франции: живописцы, поэты, драматурги, люди, живущие не столько разумом, сколько сердцем, совесть любой нации, именно они дали первый импульс тому движению, которое в семьдесят шестом отлилось в чеканный слог Декларации независимости, а в восемьдесят девятом смело Бастилию. Екатерина Романовна Дашкова, не только умом, кстати, одним из самых просвещенных в России, - самим сердцем женщины поняла (еще до Радищева и Пушкина) ту великую истину, что тирания не может быть оправдана никаким величием свершений. Да и возможны ли подлинные свершения при власти тирана? Екатерина II сделала для России куда больше чем Петр, утверждает княгиня, - но сделала это мягко, по-женски, не оставляя за собой жертвенных гекатомб. И может быть именно потому созданное ею пережило эту, как ни парадоксально, едва ли не самую русскую женщину из всех венценосцев дома Романовых, а не сгинуло тотчас же после ее смерти, как после смерти Петра сгинуло многое из затеянного им. Видно и впрямь один только разум - ненадежный гарант, и с его помощью можно обосновать все, что угодно. Сократ отождествил Благо со Знанием, но ведь и сам Сократ стал нравственным символом для поколений вовсе не потому, что в своей жизни он руководствовался доводами рассудка, но только благодаря своему "демону". В русском языке есть два близких, но отнюдь не синонимичных слова: истина и правда. Истина принадлежит к сфере рассудка, но вовсе не этой рассудочной истины домогался Понтий Пилат и не за эту низкую истину принял крестные муки Христос... Разумеется, таким образом осознанная связь между деяниями "великих" и судьбами простых "маленьких" людей - это лишь одна из ступеней в осмыслении действительного места и подлинной роли человека в истории, одна из ступеней его вечного нравственного восхождения. Но ведь и та грандиозная "работа", сегодняшнее имя которой христианство, еще не закончилась. Разрыв с нашим национальным наследием остановил эту работу. Идеология тоталитаризма закрепила в сознании миллионов представление о человеке как о маленьком винтике большого механизма. Постулату самоценности, уникальности, а значит и незаменимости каждой отдельной личности был противопоставлен другой: "незаменимых людей нет". Любой человек на любом месте отныне мог быть заменен кем-то другим, "дело" от этого не страдало. Это ли не форма иносказания о том, что Большая История нисколько не зависит от конкретных живых людей, и они становятся ее субъектами, ее действительными творцами только тогда, когда сбиваются в "большие толпящиеся численности". Только эта "оружием вмененная обязанность жить всей поголовностью" получала место под идеологическим солнцем: откроем любой учебник по историческому материализму - там говорится только о народных "массах". Включенность рядового человека в исторический процесс, причастность его к судьбам своего отечества могла быть отныне осознана только в случае полного растворения своего собственного "Я" в некотором безличном "Мы". Но как бы коллективистски ни воспитывался человек, такое растворение невозможно. Дело в том, что исключающее индивидуальность "Мы" очерчивает собой границы человеческой цивилизации, больше того: всего человеческого рода. Ведь именно такое "Мы" стоит в основе родового сознания, когда человек еще не выделяет себя из тотема. Там его "Я" включает в себя не только весь "личный состав" рода, но и в сущности всю территорию, на которой он обитает. Его "Я" - это тотем в целом. Но вот тут-то и можно поспорить о нуль-пункте собственно человеческой истории. Ведь традиционно мы отсчитываем ее от двух начал, примерно совпадающих во времени: становления кроманьонца и "неолитической революции". Но ведь человек не сводим к одному только биологическому телу. Это так же и не живое приспособление для производства широкой номенклатуры развитых орудий. В первую очередь - это личность, и пока нет личности, говорить об окончательном становлении человека рано. Диаметрально родовому противостоит иное "Мы" - "Мы", впервые очерченное Замятиным. Но если преодоление первого только и может знаменовать собой начало собственно человеческой истории, то растворение в последнем представляет собой ее трагический конец, ибо с этим, замятинским, "Мы" личность умирает. "Даже у древних - наиболее взрослые знали: источник права - сила, право - функция от силы. И вот две чашки весов! На одной грамм, на другой - тонна, на одной - "я", на другой - "Мы", Единое Государство. Не ясно ли: допускать, что у "я" могут быть какие-то права по отношению к государству, и допускать, что грамм может уравновесить тонну, - это совершенно одно и то же. Отсюда распределение: тонне - права, грамму - обязанности; и естественный путь от ничтожества к величию: забыть, что ты - грамм и почувствовать себя миллионной долей тонны". Словом, забыть, что ты - человек... Историю творят простые смертные, земные грешные люди. Александр Македонский, несмотря на то, что людская молва вознесла его после смерти на небо, и по завершении земного круга нашел свое последнее упокоение здесь, на земле. Великий Цезарь даже во время своих триумфов слышал раздающийся рядом с ним голос, который напоминал ему, что и он - только человек... Равным небожителям их делает все то же отчуждение. Это же отчуждение есть и форма своеобразной психологической защиты "маленького" человека: согласиться со своей собственной никчемностью в истории больно, вот и выносятся в разряд гениев, почти неземных существ, все эти Цезари и Наполеоны, Ньютоны и Марксы... Мы же хотим взглянуть на исторический процесс как на движение, осуществляемое именно людьми. Мы хотим увидеть в этих небожителях тех, кем они были на самом деле.

Одной из крупнейших фигур нашей отечественной истории был Петр. Каждый из венценосцев по издавна сложившейся традиции получал какое-то свое прозвище, иногда нелицеприятно характеризующее какие-то черты его личности, иногда звучащее как громкий титул. В нашей истории были "Грозные" и "Тишайшие", всякие были, но вот "Великим" остался только он: за ним одним даже советская историография сохранила этот титул. Заметим одно обстоятельство. Великому Помпею звание "Великий" было присвоено Суллой. Понятно, вовсе не для того, чтобы констатировать превосходство этого в те поры молодого офицера не очень высокого ранга над всеми окружающими - еще не хватало вот так возносить своего собственного подчиненного! Просто ни орденов, ни медалей, ни даже появившихся значительно раньше их золотых цепей, надеваемых сюзереном на наиболее отличившихся воинов, не было тогда и в помине. Вот различного рода звания, в том числе и персональное звание "Великий", и присваивались именно как форма отличия по службе, как форма признания заслуг. (Кстати сказать, введение персонального звания "Герой Советского Союза" было возвращением именно к этой старой традиции.) Иначе говоря, в буквальном смысле (во всяком случае в применении к молодому еще офицеру) это звание понимать, разумеется, не следует. Здесь определенная доля условности. С Петром другое дело. Ведь даже Большая Советская Энциклопедия называет его Великим без всяких кавычек. В официальной историографии времен Российской империи (где, кстати, Великой была признана и Екатерина II) это было бы понятно. Набранное же крупным шрифтом в БСЭ, где даже прозвище "Грозный" рядом с именем Ивана IV, одной из самых страшных фигур непростой нашей истории, набирается совсем иным кеглем, - это уже форма объективации, т.е. форма косвенного признания того, что он был великим сам по себе, независимо от всех наших, субъективных, оценок... Мы обратились к Петру потому, что именно его имя, как колдовская формула, способно приоткрыть двери в те неведомые сферы, где и свершается вечное таинство отчуждения изначально дарованной всем нам свободы. О Петре написаны целые библиотеки. Но ведь вот что примечательно. Как правило, личность этого реформатора (если не сказать революционера) рассматривается только через призму тех преобразований, которые историческая традиция приписывает всецело его гению. Вспомним максиму, приведенную нами в самом начале: именно эти пребразования, подобно "анатомии человека" очень часто выступают в роли своеобразного ключа к пониманию его личности. Апологетическая же историография вообще, как кажется, готова дойти до абсурда обратной детерминации, в системе которой и детские забавы будущего императора едва ли не обусловливаются грядущими победами. В апофеозе апологетики будущее России как бы опрокидывается в ее прошлое и строгий контур причинной зависимости обретает черты какого-то причудливого арабеска. Масштабность всего свершенного Петром делает грандиозной и его собственную фигуру. И эта грандиозность многими мыслится уже с самого начала, ибо для многих самое начало Петра - это уже начало гения. Мало кому приходит в голову взглянуть на него как на простого, ничем (по крайней мере в начале) не выдающегося человека. Между тем правильней было бы взглянуть на него именно таким образом и постараться отыскать, говоря словами Достоевского, "хотя бы некоторые верные черты, чтобы угадать по ним, что могло таиться в душе иного подростка тогдашнего смутного времени,- дознание не совсем ничтожное, ибо из подростков создаются поколения"...

Да, именно так: личности создаются из подростков, а вовсе не из тех свершений, которые озаряют память об уже ушедших героях. Итак, о подростках... Герои Плутарха, Фукидида, Тацита, Светония, все эти Фемистоклы, Александры, Помпеи, Цезари, спасители и завоеватели, законотворцы и военачальники - чье только воображение они ни потрясали. Но вдумаемся, ведь должна же быть разница (и, как представляется, весьма существенная) между тем, как воспринимают эти деяния простые смертные, и те, кто уже по праву своего рождения изначально становится равным им, бессмертным. В самом деле, наследник престола с "младых ногтей" воспитывается на том, что между ним и великими цезарями, когда-то потрясавшими устои вселенной, нет той непреодолимой пропасти, которая всегда существует между монархом и его собственными подданными. Совсем не в кровном, а в каком-то высшем метафизическом смысле приятие короны делало родственниками друг другу всех монархов Европы. И благодаря этой метафизичности такое родство охватывало собой отнюдь не только одновременно правивших венценосцев, но простиралось и в самую глубь веков. Тайна же состояла в том, что обрядом миропомазания не только страны и народы вверялись их попечению и водительству, но и сама история давалась им как простая скрижаль, которой долженствует запечатлеть на себе все величие их деяний. Поэтому лишь масштаб предстоящих свершений зависел от личных достоинств - причастность истории уже была обеспечена изначально. Разумеется, Петр не был лишен ума. Но остановимся на одной весьма существенной детали. Обывательский рассудок способно поразить то обстоятельство, что дочери Российского Императора, всемогущего "хозяина земли Русской", как он сам написал о себе, донашивали, как это водится и в обыкновенной семье, друг за другом свои детские платьица; депутаты Учредительного собрания, конвоировавшие семью несчастного Людовика после его неудавшегося бегства из Варенна обратно в Париж, были буквально потрясены тем, что сам король собственноручно расстегивал штанишки наследника... Но ведь семейный уклад един для всех, и царствующая фамилия в этом, извечном патриархальном, ее измерении едва ли чем отличается от любой другой. В обычной же семье высшим авторитетом, как правило, является ее глава - отец. И там, где существует этот авторитет, всегда существует и критическое отношение подростка к самому себе. До известного возраста здесь сохраняется едва ли не пропорциональная зависимость: чем выше авторитет отца, тем трезвее взгляд ребенка на самого себя. Нормальное развитие любого мужчины немыслимо без воспитания способности к почитанию авторитета и повиновению. Тем более оно необходимо тому, кто сам назначен повелевать: только воспитанное умение повиноваться рождает чувство ответственности в будущем самодержце. Петру не было дано испытать формирующего воздействия отцовского авторитета... Пусть его окружали совсем не глупые люди. Пусть и "дядька" его был не только одним из достойнейших, но и одним из самых образованных людей России того времени. Но нужно помнить, что все они были его подданными. Меж тем, в царствующей фамилии авторитет отца сливается с авторитетом высшего государственного лица, а значит, вообще становится абсолютным. Здесь же изначальным абсолютом был он сам. И это не могло не деформировать воспитательный процесс. Можно возразить, что в первые годы формального царствования Петра в России существовал совсем не редкий для Европы режим регентства. Да, так, но это регентство было не вполне обычным, ибо его стержнем было практически открытое противостояние, грозившее разразиться едва ли минуемым кровопролитием. Вспомним: за Петром было только легитимное право, реальная сила была на стороне Софьи. Софья же не выказывала решительно никаких признаков готовности передать власть Петру по достижении им своего совершеннолетия (напомним, что по порядкам того времени оно наступало с женитьбой). Что должно было перевесить - неизвестно, но уже становилось ясно, что решающая схватка неизбежна, и в случае поражения партия, сделавшая ставку на Петра, была обречена. Для многих, очень многих в своем окружении Петр был единственной защитой, и было ли возможно в условиях прямой зависимости от подрастающего венценосца появление трезвого голоса, который и Цезарю напоминал о том, что он - всего только человек. Нет, благотворной способности к повиновению в подрастающем Петре не воспитывал никто. Меж тем умение повиноваться и способность безропотно переносить домашний деспотизм далеко не одно и то же: если первая воспитывает в будущем монархе действительно свободную личность, то вторая - обыкновенного холуя, внезапно дорывающегося до абсолютной власти. Добавим сюда и другое. В своих собственных глазах Петр был отнюдь не заурядным монархом какой-то третьестепенной державы. Еще были живы слова, сказанные старцем Филофеем: "Два Рима падоша, а третий стоит, а четвертому не быти". Под третьим Римом давно уже понималась Москва. Этот лозунг касался в первую очередь церкви, духовного наследия Византии, но для честолюбивого Петра, слышавшего кое-что и о древней истории, он не мог не принять другого измерения - измерения прямого сопоставления с первым Римом. Поэтому-то в играх своего детства он видел самого себя - в первую очередь самого себя - прямым преемником славы первых цезарей. Но будем все же трезвы: в прямые наследники былой славы давно угасших империй Россия того времени подходила мало. Слишком глубокая пропасть пролегла между ней и когда-то объединявшими мир великими цивилизациями Запада. Заполнить ее могла только риторика профессионального идеолога... или вымысел ребенка. Так в детских фантазиях неуклюжие картонные латы легко восходят к изящному и несокрушимому стальному максимилиановскому доспеху, деревянный меч - к клинку благородного толедского закала, привязанная коза - к огнедышащему дракону... уснувшая Россия - к исполненному энергией Риму.

Но дальше. Трудно сказать, когда начинается мужание молодого человека. Расставание с детством для каждого происходит по-своему и в свой срок. Но в шестнадцать-семнадцать подрастающий мужчина если и продолжает играть в игры своего детства, то только тайно, хоронясь от окружающих, стесняясь этого занятия. Это явление интернационально. Американо-язычное "teenager" там, за океаном, звучит едва ли не оскорблением для подростка, в лексическом русском обиходе именуемого юношей. Да и русский юноша легко обижается на обращение: "мальчик". Именно это стеснение, наверное, и является одним из первых признаков наступающей зрелости. Если же такие игры продолжаются и после женитьбы (что совсем уже непристойно для мужчины, главы семьи) мы смело можем говорить о драме инфантилизма. Именно такой инфантилизм наблюдается у Петра. Причем это касается не только его "воинских забав" (проще сказать игры "в войну", впрочем, так будет и правильней, ибо дети играют именно "в войну"). И по сей день подпадающие под дурное влияние подростки приобщаются к табаку и спиртному отнюдь не ради удовольствия - кому ж не известны муки, испытанные от первой папиросы, от первого опьянения. Все это начинается из простого подражания взрослым, из стремления утвердить себя в их мире. Но ведь это тоже инфантилизм, ибо неспособность отличить внешнюю форму взрослости от действительной зрелости другим словом назвать трудно. Для человека же, воспитывавшегося как глава огромного государства (Третий Рим!), такой инфантилизм - уже патология. Действительное взросление начинается не с физического и даже не с умственного становления молодого человека. Оно начинается со становления нравственного, критерием которого является способность принимать на себя ответственность за содержание и последствия всех своих действий. Но именно внутреннюю готовность к ответственности трудней всего различить в нравственном Credo давно уже вышедшего из детского возраста Петра. Пусть Россия во многом все еще оставалась медвежьим углом нравственно развивающейся вселенной, но ветром перемен уже повевало и здесь. Да и в непосредственном окружении Петра состояли, не одни только авантюристы. Впрочем, и авантюристы эти зачастую не были чужды европейскому воспитанию. Поэтому в пору своего совершеннолетия не понимать, что человек не может быть игрушкой, это уже нравственное убожество. Да, здесь можно возразить: и в Европе уходящее столетие все еще ограничивало сферу, в которой надлежит властвовать нравственным ценностям, в основном кругом нобилитета - по отношению же к "черни" допускалось многое. Но допуская использование "черни" как простого средства достижения какой-то цели, самый дух времени уже настоятельно требовал ее облагораживания. И пусть организация монаршего досуга еще долго будет цениться как некоторое важное государственное дело, самый досуг всегда рассматривался как необходимый отдых в пожизненном служении государству. Высокая служба венценосца могла оправдать многое, но справедливо и обратное: оправдать многое могла только служба. Меж тем, давно вышедший из детского возраста, Петр все еще умеет только одно играть, и не прекращает свои игры даже после женитьбы. "Потешное" войско впервые было создано, когда ему было всего десять лет, но баловался он им долго. Уже совершеннолетним мужчиной он создает "потешную флотилию" (если честно, то даже отдаленно не напоминающую настоящий флот, как палочки с конскими головами не напоминают настоящую кавалерию). В двадцать два обзаводится новой игрушкой - "потешной артиллерией" (бомбардирской ротой Преображенского полка)... Можно, вторя воспитанной на монархической идее историографической мысли, говорить о том, что именно здесь создавалось ядро русской армии нового типа, ее цвет, ее гвардия. Но все это будет справедливым только в том случае, если в Полтаве, Бородино и Сталинграде искать объяснение воинских забав будущего Императора. В той или иной форме так и поступает большая часть историков. Но ведь это же неверно, система обратной детерминации, когда следствие предопределяет причину, если и имеет право на существование, то только в областях с деформированной пространственно-временной метрикой, т.е. где-нибудь в окрестностях Альфы Центавра (впрочем, даже и не там, а лишь по ту сторону "черных дыр"). Ни для десяти, ни для семнадцати, ни для двадцатидвухлетнего человека нет еще никакой Полтавы. Есть только красивая сказка о ней, или о какой-нибудь другой, но обязательно грандиозной, победе, потрясающей самые основания мiра. Есть только опьянение воображения, есть только игра. Видеть же в Петре того времени государственного мужа, давно прозревшего необходимость глубокой реформы всего воинского строя России, ошибочно. И даже организация его собственных "потешных" полков по европейскому типу - это отнюдь не дань признания отсталости стрелецкой организации: какой же ребенок не замирал в восхищении перед расписной самодвижущейся заморской игрушкой, перед которой немедленно блекли и самые любимые предметы его детских игр. Именно и только игрушкой были для будущего Императора его будущие гвардейские полки.

12

Книги из серии:

Без серии

[5.0 рейтинг книги]
[5.0 рейтинг книги]
[5.0 рейтинг книги]
[5.0 рейтинг книги]
[5.0 рейтинг книги]
Комментарии:
Популярные книги

Сердце Дракона. Том 12

Клеванский Кирилл Сергеевич
12. Сердце дракона
Фантастика:
фэнтези
героическая фантастика
боевая фантастика
7.29
рейтинг книги
Сердце Дракона. Том 12

Законы Рода. Том 4

Flow Ascold
4. Граф Берестьев
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Законы Рода. Том 4

Снегурка для опера Морозова

Бигси Анна
4. Опасная работа
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Снегурка для опера Морозова

Лорд Системы 11

Токсик Саша
11. Лорд Системы
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
рпг
5.00
рейтинг книги
Лорд Системы 11

Гром над Академией. Часть 2

Машуков Тимур
3. Гром над миром
Фантастика:
боевая фантастика
5.50
рейтинг книги
Гром над Академией. Часть 2

Крестоносец

Ланцов Михаил Алексеевич
7. Помещик
Фантастика:
героическая фантастика
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Крестоносец

Камень. Книга 4

Минин Станислав
4. Камень
Фантастика:
боевая фантастика
7.77
рейтинг книги
Камень. Книга 4

Кровавая весна

Михайлов Дем Алексеевич
6. Изгой
Фантастика:
фэнтези
9.36
рейтинг книги
Кровавая весна

Архил...?

Кожевников Павел
1. Архил...?
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Архил...?

Кодекс Охотника XXVIII

Винокуров Юрий
28. Кодекс Охотника
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Кодекс Охотника XXVIII

Последняя Арена 2

Греков Сергей
2. Последняя Арена
Фантастика:
рпг
постапокалипсис
6.00
рейтинг книги
Последняя Арена 2

Сотник

Ланцов Михаил Алексеевич
4. Помещик
Фантастика:
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Сотник

Темный Лекарь 4

Токсик Саша
4. Темный Лекарь
Фантастика:
фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Темный Лекарь 4

Под маской, или Страшилка в академии магии

Цвик Катерина Александровна
Фантастика:
юмористическая фантастика
7.78
рейтинг книги
Под маской, или Страшилка в академии магии