История моей возлюбленной или Винтовая лестница
Шрифт:
Да и я оказался в непривычной ситуации. На столике около окна стояло несколько чистых стаканов. Я откупорил шампанское. К этому времени Инга вышла из туалета. Я и не заметил, что она, уходя умываться, захватила халатик из чемодана. В этом пестреньком халатике она выглядела совсем по-домашнему. Это напомнило мне дачу, когда мы по утрам провожали Сашу Осинина на остановку автобуса. Инга, бывало, носила легкие летние платьица, делавшие еще тоньше талию. Халатик рифмовался с пестрым летом в Михалково. Я сказал об этом Инге. И добавил: «Мне кажется, я был тогда в вас немного влюблен, Инга». «А теперь? — засмеялась и покраснела она. — Давайте выпьем шампанского!» Она уселась на свой диванчик, поверх постели, приготовленной проводником.
Я отметил для себя, что мой диванчик остался незастеленным. Как говорится, точно, как в аптеке. Я ведь доставал купе для писательницы, а не писательницы и ее секретаря. Я налил Инге и себе шампанского. Мы выпили по нескольку глотков. «За что мы пьем? Или за кого?» — спросила Инга. «Я — за вас, Инга! А вы?» «А я ни за кого, — ответила она и торопливо глотнула шампанское, как проглатывают комочек грусти или таблетку транквилизатора. — Хотя, мне есть за кого пить — за Мотю, за моих стариков, за вас… Поверьте, Даня, я очень рада, что мы едем вместе. Едем, сидим, разговариваем, пьем шампанское. И впереди целая неделя прибалтийских удовольствий. А, если по искренней правде, я пью за никого, еду туда, не знаю куда, с тем, не знаю с кем…» И она разрыдалась. Я начал ее успокаивать. «Простите, Даня, пойду смою тушь». Она улыбнулась мне сквозь слезы, ушла на минуту и вернулась допивать свое шампанское. «Кто будет первым рассказывать? — спросила Инга. — Давайте — вы!» С чего мне было начать? С того дня, когда я впервые увидел Ирочку у входа в Лесотехнический парк? Когда я помчался к ней на поезде в Бокситогорск? Когда образовалась компания вокруг
До сих пор не могу понять причину абсолютной откровенности Инги со мной: был ли это крик души, когда дорожному попутчику или подвернувшемуся во время любовного кризиса случайному партнеру выгребают со дна души анатомические подробности жизни, происходящей за дверью спальни мужа и жены? Или это был трезвый шаг отчаявшейся женщины (Инги), принявшей меня за мудрого исповедника, который способен понять и помочь советом? Внешнюю историю своей жизни Инга рассказывала мне до этого два или три раза во время наших посиделок на заднем крыльце их дачи в Михалково или при неожиданных встречах на Патриарших прудах и в Доме литераторов. Мы оба помнили отчетливо, как пленка кинокамеры запоминает силуэты стогов или ленивое скольжение ладони по бедру. В каждой семейной истории есть, по крайней мере, два сюжета: поступательный и затягивающий. Поступательный оставляет в семейных альбомах застывшие на века улыбки и притулившихся к детской подушке плюшевых мишек, мафиозный фрак жениха и кружевное счастье невесты, опеночный хоровод расширяющейся семьи, где малыш давно постарел, а плюшевый мишка сохраняет вечную молодость пуговичных глазенок, и так далее, и тому подобное во всех семьях, счастливых и не очень. Но есть другая история, которая не развивается во времени, а развенчивает (развинчивает) своей волчкообразной подвижностью на одном месте сам термин — история. На самом деле, история ли это? Если только история как происшествие, случившееся с душой или телом, или при благоприятном совпадении звезд — с душой и телом, т. е. с судьбой.
Все началось года полтора-два назад во время зимнего сезона театра «Ромэн» в Москве. Как правило, летом театр уезжал на гастроли по городам и весям России и союзных республик. Во время гастролей театр «Ромэн» пополнялся молодыми актерами или музыкантами. Так в Ростове или Воронеже в труппу вошла молодая красавица Вера Павлова. Она происходила из табора, кочевавшего на Северном Кавказе. Это был один из последних российских таборов, старейшины которого старались предохранить старинные обычаи, танцы, песни — от неминуемого растворения в городской жизни, к которой тянулась цыганская молодежь. На зиму вернулись вместе с театром и родители Саши Осинина, музыканты. Так что он частенько заглядывал к ним в театр после репетиций и до начала спектаклей. В тот год стационарное помещение театра «Ромэн» на Пушкинской улице стояло в лесах, а внутри было забито мешками с цементом, ящиками с гвоздями, канистрами с красками, досками и всяческой строительной техникой. В театре шел капитальный ремонт. Так что в этом сезоне цыганский театр играл спектакли и репетировал в гостинице «Советская» на Ленинградском проспекте, поблизости от станции метро «Динамо» и московского ипподрома. Главный режиссер театра Роман Гусев восстановил давнюю постановку пьесы «Очарованный странник» по драматической повести Лескова. Роль цыганки Грушеньки исполняла знаменитая актриса Зоя Обухова. Во втором же составе ее дублировала молодая Вера Павлова. Родители Саши Осинина получили контрамарки и пригласили сына и его жену на спектакль «Очарованный странник». Но Мотю не с кем было оставить, возникла горящая правка верстки во вчерашний (по плану) номер «Дружбы народов», а самое главное, Инга хотела отомстить мужу за его недавний отказ пойти с ней в Дом литераторов на вечер барда Александра Городецкого. В довершении всего Саша саркастически усомнился, настоящий ли бард этот Городецкий, если сам не может аккомпанировать своим стихам на гитаре и таскает за собой гитариста. Или у него (Городецкого) особенная привязанность к этому гитаристу? К тому же у Саши был вечерний прием в поликлинике Литфонда, отговориться от которого не было никакой возможности. В ответ на что Инга сильно разобиделась, дала свечку, пошла на концерт одна, и даже упросила свою подружку из редакции «Дружбы народов» Инну Родзянко познакомить с Городецким. Ее познакомили. Она выразила свое восхищение. Ее пригласили на коктейль в бар Дома литераторов. Она все это проделала назло мужу и даже дала барду свой телефон. Иногда Городецкий звонил, как звонил, наверняка десяткам своих поклонниц, для оживления популярности. Если к телефону подходил Саша, то передавал трубку Инге, язвительно произнося: «Твой барррд!» Получалось: «Бррр!» Так на так и выходило. Отказавшись от контрамарки на «Очарованного странника», Инга полагала, что полностью расквитается с мужем, и все вернется на круги своя. Не тут-то было! Во-первых, Саша взял с собой Мотю, который был большим мальчиком. Много читал. Любил театр и т. д. Начал задумываться о взрослых проблемах. Во-вторых, надо же было ему увидеть бабушку и дедушку, когда они играли в составе оркестра (скрипка и аккордеон). В-третьих, пора было Моте понемногу приобщаться к своим цыганским корням. Конечно, Инга согласилась с доводами мужа Саши Осинина, запоздало пожалев, что выказала (вы — коза!) глупое упрямство.
По рассказу Саши, совершенно забывшего к этому времени историю с бардом (да и не было никакой истории!), спектакль был потрясающим: князь, Грушенька, актеры, занятые в спектакле, играли великолепно, на мхатовском уровне. Особенно Грушенька — Вера Павлова. Сцену, когда над обрывом беременная Грушенька просит убить ее, невозможно было смотреть без слез. Мотя, слушавший пересказ отца, серьезно, может быть, впервые в жизни по-взрослому сказал: «Папа даже заплакал». «Да, Инг, не мог удержаться от слез!» «Кровь заиграла?» — неосторожно пошутила-заметила вскользь Инга. Но Саша уловил обидную двусмысленность, что не только заиграла кровь, как нормальный физиологический ответ на эмоциональную сцену (с выбросом адреналина и реакцией слезных желез), а кровь цыгана, взыгравшая в ответ на трагические слова молодой цыганки. С этого началось то, что периодически происходит во многих семьях, если временно или навсегда тают любовные связи. Возникают недоговоренности, уходы в себя, когда не хочется разговаривать, а если и хочется, не найти правильную искреннюю форму. Подозрительность в мелочах, а нередко и по серьезным поводам. И все это при Моте, который, как чувствительный прибор, улавливал отрицательные микротоки. Тем более, задним числом Инга узнала, что между Сашей и молодой актрисой Верой Павловой развивался роман, хотя и временно обрываясь, восстанавливаясь, прерываясь и снова возобновляясь. Об этом узнала Инга. Узнала значительно позже, когда театр «Ромэн» снова укатил на гастроли по бескрайним просторам страны. Она ничего Саше не говорила, не спрашивала, видела, что он сам раскаивается и страдает.
Но роман, несомненно, продолжался: письма, телеграммы, ночные звонки, которые Саша объяснял своей необходимостью общаться с пациентами-литераторами и их женами, находившимися в писательских домах творчества далеко за пределами Московской области, например, в Ялте, Паланге, Пицунде, Старой Руссе и т. д. К осени театр «Ромэн» снова вернулся в Москву и, поскольку капитальный ремонт стационарного здания театра на Пушкинской улице перекинулся на другой год, спектакли и репетиции проходили снова в гостинице «Советской». Милого доктора Осинина из литфондовской поликлиники видели неоднократно вместе с красавицей Верой Павловой за столиком в шашлычной, которую весьма остроумно назвали «Антисоветская», потому что она дымила и шипела шашлыками, и вдобавок люлякебабила как раз напротив гостиницы с патриотическим названием «Советская». Неоднократно видели и неоднократно сообщали об этом Инге. Саша продолжал запираться в ванной с телефоном, отмахиваясь от логических для жены и сына-подростка вопросов: «Зачем запираться, если это
Самым обидным в ломающемся семейном быте Осининых было несомненное одобрение родителями Саши его романа с молодой актрисой Верой Павловой. Еще на что-то надеясь и веря — не веря, что такое могло случиться с ней и с ним, Инга пригласила стариков Осининых в кафе «Десятая муза» в Камергерском переулке поблизости от МХАТа. За чашкой кофе с пирожными очень осторожно Инга рассказала им о своих семейных проблемах. «Но ведь у Саши настоящая любовь, милая моя!» — сказала мать (скрипка). А отец (аккордеон) поддержал: «Кто же отказывается от такого счастья! Надо радоваться за него!» Кончилось все это внезапно, месяц назад. Инга любила прогуляться перед работой, которая начиналась обычно в полдень, от метро «Маяковская» до улицы Воровского, где в правом крыле особняка Союза Писателей располагалась редакция «Дружбы народов». Обычно Инга переходила площадь Маяковского, огибая памятник поэту, разглядывала афиши перед входом в театр «Современник», шла вдоль Садового Кольца мимо дома, где жили родители Саши (никогда к ним не заходила), оставляла за спиной посольство Пакистана, Детскую больницу имени Филатова, Планетарий, пересекала Садовое Кольцо на уровне площади Восстания, оказывалась сначала на улице Герцена, а потом на Воровского, где была ее редакция. И в тот день Инга шла мимо дома Сашиных родителей, с грустью думая в который раз, что у нее с ними нет никаких отношений, да и у Моти — почти никакой тяги к бабушке и дедушке Осининым. Из-за чего? Может быть, вот так без предупреждения зайти, сказать, что умирает как хочет кофе, проголодалась, не угостят ли ее, или сказать еще какую-нибудь чушь, попытаться показать им, что она своя, и они любимы ею. Она поднялась на лифте и позвонила в их квартиру. Вышла старая женщина — соседка Осининых по коммуналке. Она выказывала симпатию Инге в тех редких случаях, когда Осинины-младшие навещали Сашиных родителей. Соседка за глаза называла их «музыкантами». Она с недоумением посмотрела на Ингу. «Музыканты, как будто, с утра уехали по магазинам, а вот их сынок, кажется, там, — она показала на дверь в комнату. — И, сдается мне, Сашка-то не один». Инга постучалась в комнату Осининых-старших. Вышел Саша в махровом халате. Наверняка он думал, что вернулись родители или соседка зовет его к телефону. Увидев жену, он застыл от ужаса. Инга вошла в комнату. Спустив длинные ноги с кровати, голая молодая смуглая женщина натягивала колготки персикового цвета. У нее были высокие груди с шоколадными сосками, а взгляд шоколадных глаз пробивался сквозь змеистые кольца блестящих локонов с таким недоумением и безразличием к Инге, что она мгновенно осознала себя лишней в этой комнате. И ушла.
Саша переехал к родителям. Кончился зимний сезон, и театр «Ромэн», а с ним красавица Вера Павлова уехала на гастроли. Так что комната «музыкантов» была в полном распоряжении Саши. Два раза в неделю Мотя приезжал к отцу. Они проводили вместе вечер (если это были будни), или весь день (субботу или воскресенье). Мотя ни о чем не спрашивал, словно понимал, что спрашивать бесполезно, да и словами горю не поможешь. Только становился все замкнутее и молчаливее. Саша видел эту перемену в сыне, который из открытого веселого мальчика превратился в тихого старичка: где посадишь, там и будет сидеть; что предложишь, то и съест. Саша видел эту перемену в Моте и страдал. То же было с Ингой: видела и жалела сына. Наконец, они оба не выдержали, договорились встретиться, обсудить. Словно бы назло судьбе или, скорее, назло тяжелой памяти встретились у выхода из метро «Динамо» и отправились в шашлычную напротив гостиницы «Советская». Официант давно принес «Цинандали» и шашлыки, кофе и пирожные, а они все не решались заговорить о главном. Да так и обошли разговор о Моте. Каждый лукавил, мямля о том, что плохо друг без друга, что совершили ошибки и т. д. Инга рассказывала подробную правду о встречах на квартире у барда Городецкого, нарочно, как садистка, с вкраплениями эротических деталей, потому что не смогла простить шоколадные соски и шоколадный взгляд цыганки Веры Павловой. Рассказала, чтобы выжечь обиду натуральной картиной своей физической измены. Но не выжгла, а опалила тоской и неверием. Тем не менее, Саша вернулся к Инге и Моте на квартиру у «Речного Вокзала». Семья восстановилась.
«И слава богу!» — сказал я, показывая, что собираюсь покинуть СВ и уйти в свое купе на четверых, дав отдых себе и спутнице. «Да, для Моти, слава богу! Хотя, мне кажется, он и не верит в перемену к лучшему». «Ну, не все сразу!» — продолжал я пустословить. «В главном никогда не наладится. Да и спим мы раздельно. Даже не знаю, почему я до такой откровенности с вами дошла». «Вполне логично: я вам про Ирочку, вы мне про Сашу. Можно вас поцеловать?» «На прощанье?» «Нет, на встречу!» «Можно!» — Инга засмеялась и задорно встряхнула светлыми прядями волос. Она ждала, и я на мгновение уловил зовущий взгляд ее фиолетовых глаз. Мои пальцы осторожно обхватили ее узкие запястья и притянули ее тело к моему. Я поцеловал ее. Она ответила мне поцелуем. Мои ладони скользили по ее женственному тазу, бедрам, промежности. Я наблюдал за вспыхивающей по временам чуть испуганной улыбкой с ямочками около уголков рта. Она была голая под халатиком. Моя ладонь легла на упругие волосы лобка, а нетерпеливые пальцы проникли внутрь ее плоти. Я почувствовал, как из нее начинает сочиться влага желания. Исступленно, как в лихорадке, Инга целовала меня, торопя раздеться и овладеть ею. Не знаю, заглушал ли стук вагонных колес наши крики и стоны, мы ни о чем, кроме удовлетворения свой ненасытной страсти, не думали. Наверно, это был долг, который возвращала нам природа за отстранение меня от Ирочки, а Инги от Саши.
Из сумасшедшей поездки по Литве остались в памяти картинки средневековых соборов и величественных рек. В Вильнюсе — Нерис, а в Каунасе — Нерис и Нямунас. Готические костелы стояли в центре древних городов, а конструктивистские гостиницы — в окружении парков, на берегах великих литовских рек. В гостиничных ресторанах мы встречались с местными писателями, в заводских или колхозных клубах читали стихи рабочим и крестьянам, собранным по разнарядкам местных райкомов и исполкомов. В величественном соборе святой Анны вручались премии за переводы из литовской поэзии. Все было замечательно, дружелюбно, весело, несмотря на холодную войну с Америкой и Западной Европой и оккупацию Литвы русской армией. Или несмотря на поголовное уничтожение литовского еврейства во время Второй мировой войны. Ни гости, ни хозяева старались не замечать эту странную алогичность. Как будто бы приехали из России в Литву не представители русского народа-оккупанта и принимают их не сливки оккупированного народа (коллаборационисты), а равноправные братья по писательскому ремеслу, желанные коллеги, радушные хозяева. И балагурские тосты русского поэта Богова, и ответные устные фельетоны литовского прозаика Тримониса вполне соответствовали и этому двойственному настрою: делать вид, что все хорошо, и не ставить гостей и хозяев в неловкое положение. До сих пор вспоминается не прекращавшееся разгульное веселье, сопровождавшее наш громадный туристский «Икарус» венгерского производства, с легким шуршанием скользивший по дорогам Литвы. Вначале я чувствовал себя неловко, словно бы пришел из дома, где царит печаль, в цирк-шапито, да еще не с одним, а с четырьмя клоунами. Наверно, Инга чувствовала нечто подобное. Но постепенно, по мере отрыва от Москвы, от прошлой жизни, где на одной орбите летала моя Ирочка, а на другой — Саша Осинин, прошлое затуманивалось, и оставалась молодая красивая женщина, которая полностью принадлежала мне. Иногда кадры прежней жизни, в которой наша компания роилась вокруг Ирочки, вспоминались мне с необыкновенной яркостью наверняка только для того, чтобы помочь мне осознать, как я счастлив теперь. При первой возможности Инга звонила в Ленинград, куда отправила Мотю к своим родителям, и, возвращаясь ко мне, оживленно рассказывала, какие умные книжки читает ее сын и как ему хорошо с ленинградскими дедушкой и бабушкой. Однажды Инга вернулась с переговорного пункта если не грустной, то несколько приглушенной: муж вырвался на день в Ленинград навестить сына, и передавал ей приветы от сына и ее родителей. Но затуманенность ее милого лица мгновенно ушла, как только Богов, сидевший неподалеку от нас, рассказал смешную историю, как он по направлению союза писателей выступал со стихами в исправительно-трудовом лагере для малолетних преступниц, и как одна из них пригласила его на свидание в первый же день после освобождения и возвращения в Москву: «У памятника Юрию Долгорукому!»