История моей жизни. Воспоминания военного министра. 1907—1918 гг.
Шрифт:
Он, очевидно, был прав в том, что Думу надо занять работой. Витте это тоже твердил и разные законопроекты разрабатывались, но ко времени открытия Думы ничего еще не было готово; собственно по военной части ничего и не намечалось вносить в Думу, так как все внутренние военные меры могли проводиться в порядке военного законодательства, если только расходы не выходили из рамок предельного бюджета. Контингент новобранцев на следующий призыв уже был утвержден Государственным Советом, а других вопросов, с которыми мне надо было бы идти в Думу, пока не предвиделось. Единственный общий вопрос, о передаче гражданского управления в Туркестане в ведение Министерства внутренних дел, хотя и был в принципе одобрен Советом министров, но требовал еще долгой и сложной разработки.
С открытием Думы министерствам было указано, чтобы они скорее вносили в Думу готовые законопроекты, но их было мало и помнится, что по иронии судьбы первым был внесен проект теплицы при Юрьевском университете. У Думы серьезной
Первым делом Дума занялась адресом на имя государя, совершенно ненормальным. Проект его был известен Совету министров, который обсуждал его на заседании 4 мая, причем большинство (девять человек: Горемыкин, я, Бирилев, Фредерикс, Столыпин, Стишинский… [40] ) полагали дать ответ по получении адреса, а меньшинство (семь человек: Коковцов, Шванебах, Извольский, Гурко… [41] ) полагало завтра же прочесть декларацию правительства. При последнем решении адрес все же был бы принят Думой, и тогда получился бы явный конфликт, который потребовал бы немедленного роспуска Думы. На совместную работу с нею, да и вообще на работу Думы, едва ли можно было надеяться; но население возлагало на нее такие большие надежды, что немедленный роспуск ее был бы для него большим разочарованием и надобно было попытаться привлечь ее к работе и дать ей самой возможность показать, способна ли она к ней или нет.
40
Отточие в тексте. – Ред.
41
Отточие в тексте. – Ред.
Декларация правительства все же была составлена для оглашения после получения адреса. Государь сделал в ней небольшие изменения, доложенные Совету на заседании его 12 мая.
Среди пожеланий Думы на первый план был выдвинут вопрос об отмене смертной казни. Это было вполне естественно: только угрозой казни правительство могло бороться с преступлениями, которыми революционеры и хулиганы терроризировали население, и Думе, конечно, было желательно отнять у правительства это оружие, так как большинство ее не только отказалось выразить порицание этим преступлениям, но даже сочувствовали им; иным членам Думы приходилось опасаться, что и они сами рано или поздно могут подпасть под действие закона, ведущего на виселицу.
По гражданским законам у нас со времен Елисаветы Петровны нет смертной казни [42] ; но даже в том случае, если бы она существовала в общем кодексе, то едва ли применялась бы гражданскими судами ввиду тогдашнего их настроения. В военном законодательстве смертная казнь тоже была сохранена лишь на военное время за некоторые воинские преступления, а равно за важнейшие общие преступления, совершенные в местностях, объявленных на военном положении. В революционный период эти статьи и применялись, а если данная местность и не была объявлена на военном положении, то дела по постановлению министра внутренних дел все же могли передаваться в военный суд для суждения по законам военного времени. Военное ведомство во всех этих делах играло чисто служебную роль: его суды должны были разбирать дела, которые ему передавались, и выносить по ним смертные приговоры. Не говоря уже о том, насколько все это было тяжело в нравственном отношении, но на военные суды возлагалась громадная работа, и против них, а косвенно и против всей армии, возбуждалась ненависть населения.
42
Кроме только преступлений: против особы государя и некоторых других, совсем исключительных.
Совет министров признавал желательным, чтобы по вопросу об отмене смертной казни [43] был дан ответ в Думе, и на заседании 20 мая предложил мне взять это на себя. Я заявил, что военное ведомство в суждении гражданских дел по законам военного времени является только исполнителем и что ответ должен дать тот, который передает эти дела военному суду. Горемыкин, Щегловитов, Столыпин и другие члены Совета стали наседать на меня, чтобы я все же выступил в Думе или послал туда кого-либо из своих подчиненных, очевидно для того, чтобы самим остаться в стороне от этого дела. Чтобы покончить эти разговоры, я заявил, что пока я – министр, то не только сам не выступлю с объяснениями по чужому делу, но не позволю этого и своим подчиненным, так как это было бы равносильно принятию на ответственность военного ведомства того, за что оно отвечать не может и не должно. После этого пошли речи иные: признали, что я прав, что действительно не стоит выступать ни мне, ни кому-либо другому, кто мог бы считаться представителем армии, и что, кроме того, тут нужны объяснения не по существу, а лишь чисто формальные, что уже является прямым делом техники этого дела – главного военного прокурора. С такой постановкой вопроса пришлось согласиться.
43
И в частности – о казнях в Риге, о которых Дума сделала запрос.
Вслед за тем Павлов выступил в Думе; его, конечно, приняли отвратительно. Уже 3 июня он нарочно приехал ко мне в Царское жаловаться на то, что все газеты его травят, возлагая лично на него ответственность за строгость военных судов и одиум смертных казней. Вскоре после того он получил предупреждение от тайной полиции, что на него готовится покушение, и перестал почти вовсе выходить из своей квартиры, а в конце декабря все же был убит. Я уже говорил, что Павлов был нелюбим в военно-судебном ведомстве, чистка же этого ведомства не замедлила сделать его имя ненавистным. В Думе были изгнанные при нем из военно-судебного ведомства лица, в печати они также подвизались, и все эти личные враги Павлова воспользовались предлогом, чтобы ненавистного им человека очернить и сделать ненавистным всему обществу.
Говоря по правде, Павлов сам был чуть ли не человеконенавистником. В его лице я впервые увидел начальника, не хлопочущего почти никогда за своих подчиненных. Ввиду тяжести службы в смутное время я испросил в 1905 или 1906 году лишние награды военнослужащим и предложил Павлову испросить таковые и для чинов своего ведомства, несших очень тяжелую службу. Павлов признавал это лишним, так как они ведь только исполняют свой долг и, кроме того, их положение значительно улучшилось вследствие начавшегося в ведомстве быстрого движения по службе. Награды были назначены только по моему категорическому указанию; но в своих возражениях Павлов обрисовывается вполне: сам добросовестнейший служака, точнейший исполнитель закона, он и от других требовал того же, а исполнение наиболее тяжелой службы считал лишь исполнением служебного долга и не видел в нем повода к каким-либо особым наградам. Вместе с тем у него всякая вина была виновата, и он лишь с трудом находил поводы для снисхождения. Я его искренне уважал как цельного, твердого и честного человека, но ему не симпатизировал.
В конце мая или в начале июня в Белостоке произошли беспорядки, вызванные евреями и подавленные войсками. Инцидент этот был раздут, и Дума решила послать туда свою следственную комиссию. Белосток состоял не то на военном положении, не то на положении усиленной охраны, и в нем обязанности генерал-губернатора были возложены на начальника 4-й кавалерийской дивизии генерал-лейтенанта Бадера, которому Столыпин секретной телеграммой предписал выслать комиссию из своего района тотчас по ее прибытии, но Бадер этого приказания не исполнил, и комиссия сделала свое дело: собрала показания и жалобы евреев и представила их Думе; докладчиком комиссии был профессор Щепкин. 18 июня я получил от государя записку с приказанием быть на заседании Думы по этому делу для защиты войск от нападок на них, и это приказание было подтверждено при личном моем докладе 20 июня. Поручение это было тяжелое. Вообще неприятно выступать перед враждебно настроенной аудиторией, а тут приходилось идти на неизбежный скандал, причем я мог быть уверен, что меня лично и армию обругают, а между тем я не имел никакой уверенности в том, что правительство за меня заступится, не имел полномочия на скандал и ругань, отвечая тем же. На оскорбление правительства и армии было бы наиболее естественно ответить роспуском Думы, но уже многих представителей правительства оскорбляли в Думе совершенно безнаказанно; наконец, мне вовсе не улыбалось быть участником такого скандала, из-за которого пришлось бы распустить Думу, так как вину в этом охотно возложили бы на меня. Я был далек от всех вопросов внутренней политики, но все же знал, что на роспуск Думы не решаются и что идет речь о привлечении в состав кабинета умеренных ее членов, чтобы попробовать работать с нею. Я не брался судить о том, насколько это было возможно и желательно, но не желал бы являться и помехой в этой комбинации. Однако рассуждать не приходилось – я должен был выступить в Думе. В приеме, какой я встречу, не могло быть сомнения; со своей стороны, я решил не оставаться в долгу и на ругань ответить тем же, предоставляя правительству одобрить мои действия или отказаться от меня.
20 июня было заседание Совета министров; я считал лишним испрашивать какие-либо указания Совета по поводу моего выступления, так как уже сам решил, как буду отвечать, и, с другой стороны, не рассчитывал, что он меня непременно поддержит даже в том случае, если я поступлю по его указаниям, так как Совет чувствовал себя просто растерянным и сам еще не знал, какую позицию ему придется занять. На этом заседании я видел барона Фредерикса и сказал ему, что выступлю 22 июня в Думе по Белостокскому делу и жду такого скандала, что мне придется снять мундир.