История моей жизни
Шрифт:
Каникулы я провел опять в Юстиле у матушки и затем вернулся в Корпус, где был произведен в камер-пажи И назначен старшим камер-пажем 1-го отделения (из пажей старшего класса). Из выпуска 1871 года от производства был отставлен по молодости* один камер-паж, Сергей Гершельман. Он занимался хорошо еще в предыдущем году, а оставаясь на второй год в классе, где ему учиться уже не приходилось (его почти не спрашивали), он все же получал отличные баллы и стал первым учеником. О втором месте спорили Зуев и я. У меня были полные баллы по всем предметам, кроме истории, черчения и языков: русского и французского. По русскому языку я добрался до одиннадцати, по французскому имел (свыше знания) десять, но по истории я все два года получал восемь, так как меня невзлюбил преподаватель Рудольф Игнатьевич Менжинский{14}. Этот балл мне удалось исправить лишь на выпускном экзамене, на котором присутствовал инспектор классов генерал
Мирное течение корпусной жизни было нарушено в феврале 1872 года небольшой историей, раздутой в событие. Не помню в чем провинился перед старшим классом паж-экстерн младшего класса Безобразов*, и его решено было поколотить. Приволокли его в спальню старшего класса и отшлепали на моей кровати; она стояла в углу, так что в этом деле активно участвовали только несколько человек, а мы, остальные, даже не могли подступиться к кровати. Никакого изъяна Безобразову нанесено не было, и мы не придавали происшедшему никакого значения, и начальство Корпуса, кажется, ничего о нем не знало. Но на следующий день оно получило нагоняй свыше; у нас говорили, что обер-полицмейстер генерал-адъютант Трепов при утреннем докладе доложил государю, что в Корпусе избили пажа, вследствие чего было приказано строжайше расследовать дело. В результате получились очень серьезные последствия: два камер-пажа, Ватаци и Дестрем, были уволены из корпуса (оба произведены впоследствии в офицеры), весь старший класс был лишен отпуска на весь Великий пост, а я, как начальник (старший камер-паж), за то, что "присутствовал и сочувствовал", был разжалован в младшие камер-пажи**. Нашивки на погонах носились только на домашних куртках: я сам спорол со своей куртки третьи нашивки, которые храню до сих пор как воспоминание о первом своем понижении по службе. Вернули ли мне перед производством звание старшего камер-пажа или нет, я уже не помню; кажется, что вернули в лагере.
Пост прошел, конечно, очень скучно. Во время поста случился лютеранский Buss und Bettag*** и по этому поводу отпустили в церковь; я воспользовался свободой, чтобы зайти к брату. Он, как и другие родные, навещал меня в Корпусе.
Все камер-пажи были предназначены к определенным высочайшим особам, на случай придворных торжеств. Меня предназначили к великой княгине Елене Павловне{15}, но я ее не видел - она была стара и больна. При Дворе я фигурировал поэтому только два раза: на одном балу при великом князе Николае Константиновиче{16}, которому держал его конногвардейскую каску и палаш, и в другой раз - при великой княгине Марии Николаевне{17}. Наконец, уже из лагеря, нас повезли в Павловск на открытие перед дворцом памятника императору Павлу I{18}; при этом случае я состоял при великой княгине Александре Петровне{19}, даме очень резкой и грубой.
В лагере мы в учебном батальоне исполняли обязанности офицеров; в этом году к тому же батальону был прикомандирован великий князь Николай Николаевич младший{20}, тогда еще совсем юный (пятнадцати с половиной лет) прапорщик л.-гв. Литовского полка.
В виде исключения меня однажды назначили начальником лагерного караула в батальоне; в тот же день великий князь был дежурным по батальону. Государь был уже в лагере, и ночью, а особенно под утро, ждали тревоги, которую он делал ежегодно. Поэтому великий князь всю ночь не спал и провел ее почти всю со мною, на передней линейке лагеря, причем мы много болтали. Тревоги в ту ночь не было.
Лагерь закончился небольшими маневрами (два-три дня). Помню, что плечи у меня страшно болели от винтовки, что ночью мы спали без палаток (походных палаток еще не было), и во время сна комары мне так искусали лоб, что я едва мог одеть свое кепи. Наконец, 17 июля 1872 года маневры кончились, и у Царского валика, на военном поле государь поздравил нас с производством в офицеры.
Корпус в этоп году записал на мраморную доску троих: Гершельмана, Зуева и меня. От Корпуса у меня не осталось каких-либо ярких воспоминаний. Начальство и преподаватели были хороши, но никто из них не произвел на меня особого впечатления и не пытался стать к пажам в более близкие отношения, за исключением разве капитана Брама.
Среди пажей тоже мало было дружбы, так как в Петрограде у всех были родные и знакомые, куда воспитанники уходили из Корпуса, вне стен которого они уже редко встречались и не имели ничего общего между собою. Различия в связях, знакомствах и состоянии открывало перед пажами самые разнообразные перспективы в будущем и раньше всего влияли на выбор рода оружия и полка. Богатые выходили в полки гвардейской кавалерии, где им было обеспечено быстрое движение по службе; более бедные выходили в пехоту, опять-таки соображаясь с большей или с меньшей дороговизной жизни в том или в другом полку. Все это, конечно, не могло способствовать сплочению лиц, которым после производства предстояло разойтись в столь разные стороны*.
После производства я получил 28-дневный отпуск, который провел в Юстиле. Все белье мне сделала моя матушка. С непривычки меня стесняли манжеты, и я вздумал ходить в деревне без них, но матушка потребовала, чтобы я носил их.
В Юстиле она после смерти моего отца жила в доме под горой, у воды, сначала в маленьком, в две комнаты, а потом в большом; из принципа она всегда платила Теслеву как за городскую квартиру, так и за дачу и всякую провизию.
Сестра Александрина, жившая при матушке, вышла замуж 16 декабря 1871 года за Николая Хорнборга, ей было двадцать шесть, а ему пятьдесят пять лет. Это был очень хороший, добрый человек, серьезный, приветливый и глубоко порядочный. Он служил в Выборгском гофгерихте, где был советником (Hofrattsrad**). С сестрой Александриной я вообще был ближе, чем с Лизой, которая ушла в свою семью еще когда я был мальчиком и вообще была более замкнутой. К сожалению, Хорнборг через несколько лет был назначен сенатором, и они переехали в Гельсингфорс. С тех пор мы стали видеться редко; сестра же там попала в чисто шведский круг знакомых и заразилась ярым финляндским патриотизмом, так что у нас при встречах бывали горячие споры на этой почве. В Выборге, в семье Лизы настроение не подвергалось такой перемене, и я не помню, чтобы мне приходилось там спорить на политические темы.
По возвращении из отпуска я явился в полк, где был зачислен в 9-ю роту, которой командовал Андрей Иванович Чекмарев; в ней уже был один офицер, поручик Кнорринг; в то время весь 3-й батальон стоял в казармах по Рузовской улице. Офицеры делали мало: от девяти до двенадцати шли строевые занятия в ротах, на которых все офицеры должны были присутствовать; они состояли исключительно в маршировке и ружейных приемах, чем занимались унтер-офицеры, а офицеры ходили по коридору, наблюдали и поправляли. Я находил эти занятия совершенно идиотскими, чувствовал себя совсем непригодным в этом деле и только удивлялся, как это другие замечают, что при таком-то приеме такой-то палец был не на своем месте и т. п. В полках были только что заведены школы грамотности, и мне поручили ротную школу. И тут я оказался никуда не годным: преподавал по новой тогда методике Столпянского, по которой все буквы считались состоящими из частей круга с придатками и писались со счетом вслух; например, при писании буквы "О" хором пели: "раз, два, три, О", для буквы "А": раз, два, три, раз, А". Толку от занятий было мало, от счета вслух у меня стоял шум в ушах. Купил я ученикам книжки, изданные для солдатского чтения поручиком Александровым (дежурным офицером Пажеского корпуса); в них были, между прочим, изложены основы организации армии, которые я поручил прочесть. Когда стал спрашивать прочитанное, то получил умопомрачительные ответы, например, о существовании "эскадронного войска". Я увидел, что не гожусь и в учителя грамотности! В общем итоге, хождение на ротные занятия являлось для меня совершенной мукой, и я чувствовал, как далек от тогдашнего идеала строевого офицера.
Сравнительным отдыхом были разного рода наряды, разводы и парады. Я даже любил бывать в карауле, где весь день сидишь себе совершенно спокойно и читаешь, и лишь изредка выбегаешь с караулом для отдания чести проезжающему высокому начальству. Еще спокойнее было дежурство по госпиталю, где весь день сидишь в дежурной комнате с дежурным врачом и только пройдешься для виду по госпиталю. Неприятной была лишь одна обязанность: утром, часа в четыре, надо было встать и идти на кухню, свидетельствовать количество и качество продуктов, особенно мяса, закладываемых в котел. В качестве мяса я ничего не понимал, и приходилось полагаться на дежурного врача, а тот в госпитале был человеком зависимым, Которому было опасно обличать злоупотребления госпитального начальства. Менее спокойными были наряды помощником дежурного по полку, так как в дежурную комнату приходило и уходило много народу.
Сама "дежурная комната" (нынешнее офицерское собрание) состояла собственно из четырех или пяти комнат, при которых состоял сторожем грязный Романчук, который поставлял офицерству скромную еду: чай с булками и водку, а по особому заказу более существенное, добываемое из буфета Царскосельской железной дороги. В дежурную комнату приходили после занятий, чтобы закусить, чтобы справиться о нарядах в помещавшейся тут же полковой канцелярии и проч., но других собраний офицеров, кажется, и не бывало: отбыв службу, каждый уходил восвояси.