История моей жизни
Шрифт:
— Очень хорошо понял, — бодро отвечаю я, в полной уверенности, что Америка от маня не уйдет.
Надо хорошенько спрятаться.
Ночь бдения, тихих бесед, вздохов и слез. Не спит беднота.
Приближается час разлуки. Старики, больные и робкие остаются в Одессе доживать свой безрадостный век, а крепкие духом готовы ринуться в неизвестность, сулящую свободу и достойное человека существование.
Мы тоже не спим. На большом сундуке, крепко обмотанном толстыми веревками, сидит маленькая сутулая старушка — мать братьев Зайдеманов. Она мигает красными
Делать нам больше нечего: все уложено и упаковано.
Говорить не о чем. Скоро начнет светать. Мы ждем Беню — он должен подать дроги и отвезти нас в порт.
Поминутно выбегаю и прислушиваюсь, не стучат ли колеса. Хочу думать о себе и не могу. Знаю, что наступает для меня решительный час, что в жизни моей произойдет очень важное событие, а в голове путаются мысли, коротенькие и ненужные.
Гаснут звезды. На востоке появляются оранжевые полосы восхода. Где-то далеко за базаром громыхает телега. Это, наверное, Брик.
— Беня едет! — кричу я с порога.
И все приходит в движение. Старуха с помощью рук слезает с сундука. Все морщины ее маленького личика сбегаются к мягкому беззубому рту. Она быстро-быстро мигает красными веками и протягивает сухие жилистые руки к старшему сыну.
— Лейбеле, — говорит старуха, — когда тебя избивали, ко мне прибегает Перелс и вопит: «Рохл, вашего сына убивают!» У меня ноги отнялись… Дышать стало трудно… А сейчас ничего… видишь, стою на ногах…
Она дрожащими руками гладит сына и беззвучно плачет.
— Мама, все к лучшему, — прерывающимся голосом говорит Лева и обнимает старуху.
Та припадает головой к пруди сына и шепчет жалобно и тихо:
— Лейбеле… Мой золотой Лейбеле…
В эту минуту старуха кажется мне маленьким, беспомощным ребенком. Слежу за выражением лица Левы и замечаю, как слеза катится стеклянным шариком по коричневому шраму и зарывается в усы.
С треском, грохотом и звоном подкатывают к нашему подвалу ломовые дроги.
— Тпрр… бисова дитына… — слышен сиплый голос Бени.
И тут же у нашего соседа Лропа раздаются вопли его жены. Неся не может ехать: она должна скоро родить.
— Ну, будет… Успокойся, — слышим мы за тонкой перегородкой голос Арона. — Ведь я же не разбойник… Говорю тебе, как я — еврей, что первые заработанные деньги вышлю тебе на дорогу… Ну, перестань, Неся!.. Ты мне сердце сверлишь…
Но Беня не унимается, и ее крики напоминают визги ушибленной собаки.
Беня, стуча сапогами, входит в комнату.
— Доброе утро, евреи!..
Я хватаю первый попавшийся узел с намерением положить его на дроги; но Давид отнимает его, отводит меня в сторону и шопотом говорит мне:
— Шимеле, ты не должен с нами ехать в гавань. Увидят и скажут, что мы тебя везем с собою… Получится неприятность… Понимаешь?.. А ты сделай так: беги на берег, и там ты увидишь наш пароход, войдешь в него и спрячешься… А там уже видно будет… Понимаешь… Ну, беги!..
Выхожу на улицу. В глубоких сумерках рассвета четко вырисовывается любимый копь Бени. Конь краснорыжей масти прочно стоит на коротких толстых ногах с белыми кистями вокруг копыт, co свежим дегтем.
Белая челка между ушами спускается к выпуклым глазам, похожим на большие сочные сливы. Волнистая грива цвета красной меди пышно расчесана, а промасленная шлея с белым набором лежит в обтяжку. Не конь, а щеголь. Особенно нравится мне широкая грудь с белой полоской на коричневом поле и лоснящийся бескостный круп с ложбинкой посредине.
Хочется мне погладить красавца.
Немного робея, подхожу к оглоблям, протягиваю руку и с любовной нежностью провожу ладонью по теплой шерсти.
Конь вздрагивает, поднимает голову и ржет бодрым веселым ржаньем сытого животного.
В это время из нашего подвала поднимается с корзиной на спине едущий вместе с Зайдеманами кузнец Арон — небольшого роста, с темной запыленной бородкой и широкими ладонями натруженных рук, покрытых железной копотью и зачерствевшими мозолями. Вслед за ним, тяжело дыша, с беременным животом, дрожа и плача, тащится его жена — «маленькая Песя».
Я удираю. Бегу к морю. Прислушиваюсь к тишине спящих улиц и упираюсь взглядом в малиновое пожарище восхода.
На бульваре останавливаюсь, перевожу дух и впервые ощущаю безграничную величину мира. Стою в необъятном куполе предутреннего неба и удивляюсь тому, что я — крохотная точечка — могу так далеко видеть, измерять взглядом безбрежное море, расцвеченное зарей, замечать, как розовым перламутром играет мелкая рябь по водной равнине и как золотыми мостами ложатся на жидком зеркале покойного моря огненные ресницы медленно поднимающегося солнца. Но я хорошо знаю, что эта огромная ширь не весь еще свет и что по ту сторону рубинового горизонта лежит Америка.
Наш пароход узнаю по портному Нухиму и его многочисленной семье, уже устроившейся на палубе.
Вся гавань полна народом. На одного уезжающего приходится десять провожающих. С каждой минутой становится шумней и многолюдней. Сейчас прикатят Зайдеманы. Все, кому надо, свободно, без всякой задержки поднимаются по мостику с перилами по бокам и входят на пароход. Не вижу ни одного городового, ни одного жандарма. Отсутствие начальства придает мне смелость, и первый раз за всю мою жизнь мои ноги касаются деревянного настила палубы.
На меня никто не обращает внимания, и я очень скоро осваиваюсь, заботливо ищу укромного местечка, где бы я мог скрыться. А таких местечек здесь сколько хочешь.
Можно, например, забраться в одну из лодок, висящих на высоких железных крюках и покрытых брезентом.
Стоит только подняться по одному из столбиков, залезть и — лежи себе до самой Америки…
Но это хорошо сделать ночью, когда все спят. А сейчас на палубе евреев не меньше, чем в большой синагоге.
Хорошо, что меня никто не замечает и что никому до меня нет дела. Настоящим пассажиром могу разгуливать по этому огромному пароходу и заглядывать, куда мне угодно.