История одной зечки и других з/к, з/к, а также некоторых вольняшек
Шрифт:
— Помнишь, два года назад, как раз в эту пору, немцев по Москве гнали?
— Помню! Ну и?..
— Я тебе тогда не сказала, что смотреть их ездила. Думала, отведу душу, прорвусь и плюну в морду мерзавцам. От вокзала дошла до Садовой, смотрю, толпится народ. Спрашиваю: что, немцы? Вот ждем, говорят. Ну и я встала на углу, где часы на башне, в аккурат против метро «Красные ворота». Ждали долго, а народ все подходит. Вдруг зашумели все разом: «Ведут, ведут!» И правда, показалась их туча, видимо-невидимо. Строем идут, медленно, только слышно, как подошвы по асфальту шаркают, по краям наши красноармейцы с автоматами, с собаками. Испугалась я тогда. Ну, думаю, разъярится
— Значит, не нашлось, — позевывая, ответила Надя, для нее эти проблемы уже не представляли интереса, она жила будущим. Жизнь сулила ей только счастье. Счастье учиться петь! И думать о том, как лучше, как красивее петь, чтоб иметь успех, чтоб нравиться людям и чтоб люди любили тебя и хотели слушать. А что может быть радостнее? Все огорчения и беды — все это пустяки, нужно только скорее окончить школу. А школа платила за невнимание черной неблагодарностью. Училась Надя из рук вон плохо. Учителя не беспокоили мать, зная и сочувствуя ее горю. И Надя не училась, а кое-как волокла учебу. С отсутствующим видом сидела она на уроках, мысли ее витали совсем не в пределах школьной программы.
— Михайлова! О чем я говорю? — спрашивает внезапно учитель истории Петр Алексеевич, добрейший человек, с юношеской пылкостью влюбленный в свой предмет.
Михайлова не слышит: перед ней ноты «Жаворонка» Глинки.
Она усердно учит текст, губы ее шепчут: «Не слыхать певца полей… что поет…»
— Проснитесь, Михайлова! — Петр Алексеевич всех девушек 9—10 классов величает на «вы» или «барышни».
Толчок в бок соседкой по парте, и Надя, очнувшись, озирается…
— Что? Чего?
— Встаньте, барышня, и скажите, о чем я рассказываю, — не теряя самообладания, спокойно спрашивает Петр Алексеевич.
— О Кронштадтском мятеже, — участливо шепчет Тося Фролова, соседка.
— О Кронштадтском мятеже, — повторяет Надя.
— Верно! Так вот скажите нам, когда и где он произошел, причины?
Михайлова стоит столбом, класс хихикает, подсказки несутся со всех сторон, а потому уловить их нет никакой возможности.
— В августе месяце… — под громовое ржание начинает Надя.
В класс просовывается чья-то голова. Интересно ведь, почему такой хохот?
— Т-а-а-к… в августе… хорошо… — злорадно тянет Петр Алексеевич. — А скажите, Михайлова, вы такие стихи Багрицкого помните?
Нас бросала молодость
На кронштадтский лед…
— Помню, — врет, не смущаясь, Надя.
— Так как же подавлялся мятеж? Видимо, вплавь, с пулеметами и винтовками, а?
— Нет!
— А как же тогда?
— Как же, как же, — грубит Надя, ей стыдно и зло берет: зачем ей знать о каком-то мятеже в Кронштадте… — Откуда я знаю — как!
— Слушать надобно, Михайлова, уши-то вам на что даны? Шапку держать, чтоб на глаза не съехала, а? Дремлете, барышня, на уроках, — выговаривает Петр Алексеевич скрипучим старческим голосом.
Обидно! Ведь она не дремала вовсе. Она пела и слушала хрустальный аккомпанемент чудесной мелодии…
Все дело в том, что Надя уже второй раз ходила заниматься пением. Сложилось так удачно, просто удивительно.
В ту пору жила в Малаховке жена известного художника Крылова, Дина Васильевна, в прошлом сама «отменная певица», как сказала «маркиза», но с возрастом ушла со сцены и тихо доживала свой век в обществе старой женщины, не то служанки, не то родственницы. К ней-то и направилась, набравшись смелости, Надя. Сначала Дина Васильевна встретила ее с прохладцей.
В дом не пригласила. Говорили в саду. Потом, узнав, в чем дело, заметно оттаяла. Когда же Надя рассказала, как ее слушали у Гнесиных, и назвала Веру Владимировну Люце, хозяйка всплеснула руками:
— Верочка Люце! Ах, силы небесные, да ведь мы с ней у Зимина одни партии пели. Ах, какой голос был! Легкий, подвижный, и собой как хороша!
Оживленно блестя помолодевшими глазами, Дина Васильевна еще долго выспрашивала Надю об училище Гнесиных и многое другое.
— Вот в чем дело, — сказала она, наконец, переходя на деловой тон, — денег ты мне платить не сможешь, верно? Да я и не возьму никогда, мне не нужно. А вот кое-что по дому помочь мне необходимо. Нюра, моя помощница, руку обварила, очень сильно! Теперь надолго. Вот хорошо бы белье постирать… Мыло я дам…
— Конечно, пожалуйста, и полы могу помыть, и что другое… Я могу.
— Можешь, можешь, верю, — улыбаясь, сказала Дина Васильевна и пошла в дом за бельем.
Так начались для Нади счастливейшие дни ее жизни.
Белье было откипячено, выстирано и наглажено. Мать сама из картофельной кожуры сделала крахмал, и, когда Надя принесла стопку чистого, накрахмаленного и подсиненного белья, Дина Васильевна ахнула:
— Батюшки! Как в лучшие времена! — И пригласила Надю к роялю.
Дом художника был полон удивительных вещей, но Надя не смотрела по сторонам, хотя очень хотелось.
Тетя Маня, главный советчик и почти член осиротевшей семьи, тоже приняла бурное участие в стирке и глажке белья.
— Ишь, сколь наворотили! Будто век не стирано, — приговаривала она.
Провожая Надю на первое занятие, не переставая учила и напутствовала:
— Рот-то не больно разевай, нехорошо это, когда глазами шарят по сторонам. За стол пригласят — не садись, скажи: «спасибо», мол, «сыта». Теперь ни у кого лишнего нет. Поняла? — И, напоследок, между прочим, добавила: — Все ж головой-то бы лучше кусок зарабатывать, чем глоткой. Надежнее…
Памятуя наказ тети Мани, Надя старалась не крутить по сторонам головой, и чуть было не сшибла в прихожей трехногий столик с цветами. Вдобавок ко всему споткнулась о ковер и едва не растянулась во весь рост. Дина Васильевна, не ожидая ничего путного из этой затеи, решила про себя, что неуклюжая девица здесь в первый и последний раз. Но как только Надя встала у рояля, там именно, где ее научили у Гнесиных, и пропела несколько нот, она насторожилась, уловив профессиональным чутьем необычную одаренность этой неуклюжей девицы. Внимательно вслушиваясь в звуки ее голоса, она старалась найти в нем недостатки или хотя бы малейшую нечистую интонацию — и не могла. Тембр голоса редкой красоты, теплый, бархатный, ровный на низах и середине, так же легко переходил в льющиеся серебристые верха.