История России в жизнеописаниях ее главнейших деятелей. Первый отдел
Шрифт:
Проговоривши эту речь, Острожский вышел из сената. Король послал зятя Острожского, Криштофа Радзивилла, воротить взволнованного старика. «Король, – сказал Радзивилл, – сожалеет о вашем огорчении; Никифор будет свободен». Рассерженный Острожский не хотел вернуться и сказал: «Нехай же соби и Никифора зьисть». Князь ушел, оставивши бедного протосинкелла Никифора на произвол короля. Никифора заслали в Мариенбург, где он и умер в заточении.
В 1599 году Острожский с прочими панами и шляхетством русской веры устроил конфедерацию с протестантами для взаимной защиты против католического насилия. Но эта конфедерация не имела важных последствий.
Гораздо важнее было по своим последствиям литературное движение, усилившееся после унии. В острожской типографии были напечатаны (в 1598) «Отпись на лист отца Ипатия» (Потия) и Листы, т.е. послания: из них восемь Мелетия, патриарха александрийского, в которых излагалась сущность православия и народ православный побуждался к защите своей религии. Одно из этих посланий (третие) касается вопроса об изменении календаря, вопроса, тогда очень занимавшего умы. Православным пастырям не нравилось это изменение именно потому, что оно было нововведением: «новость суетных мужей непостоятельных душ, яко же сырость приражением ветров зыблемых». По мнению честных пастырей, изменение пасхалии приносит за собою обуревание и мятеж в церкви, крамолы, раздоры, приближение к жидовству; но если бы этого и не случилось, то все-таки не нужно вносить «неотеризма», а лучше держаться старины и
96
Против «Апокризиса» издан был в 1600 г. «Антирризис», соч. греком-униатом Петром Аркудием.
Падшему и некоторые слова и стихи, отчасти приноровленные к своему времени. В Вильне явились замечательные сочинения, не только полемические, но и научные, показывающие возникавшую потребность воспитания юношества; в 1596 году издана была грамматика славянского языка Лаврентием Зизанием, Азбука с кратким словарем, Толкование на молитву «Отче наш» и Катехизис, излагавший основания православной веры. Затем русские богослужебные и религиозно-политические сочинения печатались и в других местах.
Так положено было начало той южнорусской и западнорусской литературы, которая впоследствии, в половине XVII в., развилась до значительной степени.
Сам Острожский, несмотря на защиту, которую оказал православию в деле возникавшей унии, как аристократ, для которого польский строй слишком много представлял дорогого, был далек до какого-нибудь решительного противодействия насилию власти: он сдерживал и других, поучая их терпению. Таким образом, в 1600 году он писал львовскому братству: «Посылаю вам декрет, составленный на прошлом сейме, в высокой степени противный народному праву и более всего святой правде, и даю вам не иной какой-нибудь совет, как только такой, чтобы вы были терпеливы и ожидали Божия милосердия, пока Бог, по своей благости, не склонит сердце его королевского величества к тому, чтобы никого не оскорблять и каждого оставить при своих правах».
В этом совете сквозило уже будущее бессилие русской аристократии в деле защиты отеческой веры.
По жалобе киевского и брацлавского воеводств король назначил на сейме суд между униатами и православными.
Тогда умер Рагоза: место его в звании киевского митрополита заступил Ипатий Потий. Явившись вместе с Терлецким на суд, назначенный королем, он представлял, что духовные дела не подлежат приговору светского суда, что, сообразно божественному праву, законам королевства и правам христианским, они подлежат только суду духовному. Униаты указывали на всякие существовавшие до того времени привилегии, данные греческой церкви, как на документы, исключительно принадлежащие по праву теперь только тем, которые признали главою своей церкви римского первосвященника. Король, с совета своих радных панов, признал их доводы вполне справедливыми и обнародовал грамоту, по которой новому митрополиту и епископам, состоящим под первенством митрополита, предоставлял право пользоваться своим саном, сообразно прежним привилегиям, данным сановникам греческой веры, управлять церковными имениями и творить духовный суд. Король не признавал другой восточной церкви в польской Речи Посполитой, кроме уже соединенной с римскою. Все непризнающие унии были в его глазах уже не исповедники греческой веры, но отщепенцы от нее. Тот же взгляд разделяла с королем вся католическая Польша и Литва.
Острожский окончил жизнь в феврале 1608 года в глубокой старости. Сын его Януш еще при жизни родителя перешел в католичество; другой сын, Александр, оставался православным, но дочери его все приняли католичество, и одна из них, владевшая Острогом, Анна-Алоизия, отличалась фанатической нетерпимостью к вере своих праотцов.
Высший класс в Польше был всемогущ, и конечно, если бы русское шляхетство оставалось твердо в вере и крепко решилось стать за отеческую веру, никакие козни короля и иезуитов не в состоянии были ее ниспровергнуть.
Но в том-то и заключалось несчастие, что это русское шляхетство, – этот высший русский класс, которому слишком выгодно было находиться под властью Польши, – не мог устоять против нравственного гнета, тяготевшего тогда над православной верою и русскою народностью. Породнившись с польским шляхетством, усвоив польский язык и польские обычаи, сделавшись поляками по приемам жизни, русские люди не в силах были удержать веру отцов своих. На стороне католичества был бросающийся в глаза блеск западного просвещения. В Польше на русскую веру и русскую народность смотрели презрительно: все, что было и отзывалось русским, в глазах тогдашнего польского общества казалось мужичьим, грубым, диким, невежественным, таким, чего следует стыдиться образованному и высокопоставленному человеку. У католиков средств к образованию было несравненно более, чем у православных, и потому дети православных панов учились у католиков. Настроенные своими учителями, которые внушали им предпочтение к католичеству, выйдя в свет, в котором они, при господствовавшем духе пропаганды, повсюду слышали о том же предпочтении, русские юноши неизбежно усваивали тот взгляд на веру и народность своих праотцов, какой обыкновенно имеют на свое родное те, которые заимствуют что-нибудь чужое с полным убеждением, что это чужое служит признаком образованности и дает почет и уважение в той житейской среде, в которой им суждено обращаться. Перешедшие в католичество потомки православных знатных родов, оглядываясь назад на нравственное деяние своих праотцов, очутились в таком же настроении, в каком были за много веков их предки, когда, покидая язычество, усваивали христианство. Одни за другими принимали новую веру и стыдились старой. Правда, как всегда бывает в переходных эпохах, и в эпоху окатоличения русского шляхетства, в продолжение полустолетия и даже несколько долее, оставались из русского высшего класса приверженцы старины и заявляли свой голос, но ряды их все более и более редели, и наконец их не стало; в польской Руси особа, принадлежавшая по происхождению и по состоянию к высшему классу, стала немыслима, иначе как с римско-католическою религиею, с польским языком и с польскими понятиями и чувствами. Со времен унии в Руси обнаружилось стремление поднять русскую церковь и русскую народность – создать русское образование, по крайней мере, на первый раз, религиозное, но это стремление опоздало для высшего класса русских земель, соединенных с Польшею. Этот высший класс не нуждался больше ни в чем русском и смотрел на него с отвращением, враждебно. Оказалось, что уния, вымышленная сначала для приманки русского высшего класса, также для него не пригодилась; паны без нее сделались чистыми католиками; уния осталась только средством для уничтожения в громаде остального народа признаков православной веры и русской народности. Уния стала орудием более национальных, чем религиозных целей. Принять унию – значило сделаться из русского поляком или, по крайней мере, полуполяком. Это направление проявилось с первого же раза и неуклонно преследовалось в грядущие времена до самого конца существования унии. Несмотря на то, что вначале папа, сообразно постановлениям флорентийской унии в XV веке, утвердил неприкосновенность обрядов восточной церкви, уже в начале XVII века униатские духовные стали изменять богослужение, вводили разные обычаи, свойственные западной церкви и не существовавшие в восточной или положительно отвергаемые последней (как, например, тихую обедню, служение нескольких обеден в один и тот же день на одном престоле, сокращение богослужений и т.п.). Сближаясь все более и более с католичеством, уния перестала быть восточною церковью, а стала чем-то посредствующим и в то же время оставалась достоянием простого народа: в стране, в которой простой народ был низведен до крайнего порабощения, вера, существовавшая для этого народа, не могла пользоваться равным почетом с верою, которую исповедовали господа; поэтому уния в Польше стала верою низшею, простонародною, недостойною высшего класса: что же касается до православия, то оно в общественном мнении стало верою отверженною, самою низкою, достойною крайнего презрения: то была вера не только хлопов вообще, как уния, но вера негодных хлопов, непохожих или неспособных, по своей дикости и закоснелости, стать на несколько высшую ступень религиозного и общественного уразумения, то было не более как жалкое исповедание презренных недоверков, которым и за гробом нет спасения.
Глава 23
Борис Годунов
По смерти Ивана Грозного, восемнадцать лет судьба русского государства и народа была связана с личностью Бориса Годунова. Род этого человека происходил от татарского мурзы Чета, принявшего в XIV в. в Орде крещение от митрополита Петра и поселившегося на Руси под именем Захарии. Памятником благочестия этого новокрещеного татарина был построенный им близ Костромы Ипатский монастырь, сделавшийся фамильною святынею его потомков; они снабжали этот монастырь приношениями и погребались в нем. Внук Захарии Иван Годун был прародителем той линии рода мурзы Чети, которая от клички Годун получила название Годуновых. Потомство Годуна значительно разветвилось. Годуновы владели вотчинами, но не играли важной роли в русской истории до тех пор, пока один из правнуков первого Годунова не удостоился чести сделаться тестем царевича Федора Ивановича. Тогда при дворе царя Ивана явился близким человеком брат Федоровой жены Борис, женатый на дочери царского любимца Малюты Скуратова. Царь Иван полюбил его. Возвышение лиц и родов через посредство родства с царицами было явлением обычным в московской истории, но такое возвышение было часто непрочно. Родственники Ивановых супруг погибали наравне с другими жертвами его кровожадности. Сам Борис по своей близости к царю подвергался опасности; рассказывают, что царь сильно избил его своим жезлом, когда Борис заступился за убитого отцом царевича Ивана. Но царь Иван сам оплакивал своего сына и тогда стал еще более, чем прежде, оказывать Борису благосклонность за смелость, стоившую, впрочем, последнему нескольких месяцев болезни. Под конец своей жизни, однако, царь Иван, под влиянием других любимцев, начал на Годунова коситься, и, быть может, Борису пришлось бы плохо, если бы Иван не умер внезапно.
Со смертью Ивана, Борис очутился в таком положении, в каком не был еще в Московском государстве ни один подданный. Царем делался слабоумный Федор, который ни в коем случае не мог править сам и должен был на деле передать свою власть тому из близких, кто окажется всех способнее и хитрее. Таким в придворном кругу тогдашнего времени был Борис. Ему было при смерти царя Ивана 32 года от роду; красивый собой, он отличался замечательным даром слова, был умен, расчетлив, но в высокой степени себялюбив. Все цели его деятельности клонились к собственным интересам, к своему обогащению, к усилению своей власти, к возвышению своего рода. Он умел выжидать, пользоваться удобными минутами, оставаться в тени или выдвигаться вперед, когда считал уместным то или другое, – надевать на себя личину благочестия и всяких добродетелей, показывать доброту и милосердие, а где нужно – строгость и суровость. Постоянно рассудительный, никогда не поддавался он порывам увлечения и действовал всегда обдуманно. Этот человек, как всегда бывает с подобными людьми, готов был делать добро, если оно не мешало его личным видам, а напротив – способствовало им; но он также не останавливался ни перед каким злом и преступлением, если находил его нужным для своих личных выгод, в особенности же тогда, когда ему приходилось спасать самого себя.
Ничего творческого в его природе не было. Он неспособен был сделаться ни проводником какой бы то ни было идеи, ни вожаком общества по новым путям: эгоистические натуры менее всего годятся для этого. В качестве государственного правителя, он не мог быть дальнозорким, понимал только ближайшие обстоятельства и пользоваться ими мог только для ближайших и преимущественно своекорыстных целей. Отсутствие образования суживало еще более круг его воззрений, хотя здравый ум давал ему, однако, возможность понимать пользу знакомства с Западом для целей своей власти. Всему хорошему, на что был бы способен его ум, мешали его узкое себялюбие и чрезвычайная лживость, проникавшая все его существо, отражавшаяся во всех его поступках. Это последнее качество, впрочем, сделалось знаменательной чертой тогдашних московских людей. Семена этого порока существовали издавна, но были в громадном размере воспитаны и развиты эпохой царствования Грозного, который сам был олицетворенная ложь. Создавши Опричнину, Иван вооружил русских людей одних против других, указал им путь искать милостей или спасения в гибели своих ближних, казнями за явно вымышленные преступления приучил к ложным доносам и, совершая для одной потехи бесчеловечные злодеяния, воспитал в окружающей его среде бессердечие и жестокость. Исчезло уважение к правде и нравственности, после того как царь, который, по народному идеалу, должен быть блюстителем и того и другого, устраивал в виду своих подданных такие зрелища, как травля невинных людей медведями или всенародные истязания обнаженных девушек, и в то же время соблюдал самые строгие правила монашествующего благочестия. В минуты собственной опасности всякий человек естественно думает только о себе; но когда такие минуты для русских продолжались целыми десятилетиями, понятно, что должно было вырасти поколение своекорыстных и жестокосердых себялюбцев, у которых все помыслы, все стремления клонились только к собственной охране, поколение, для которого, при наружном соблюдении обычных форм благочестия, законности и нравственности, не оставалось никакой внутренней правды. Кто был умнее других, тот должен был сделаться образцом лживости; то была эпоха, когда ум, закованный исключительно в узкие рамки своекорыстных побуждений, присущих всей современной жизненной среде, мог проявить свою деятельность только в искусстве посредством обмана доститагь личных целей. Тяжелые болезни людских обществ, подобно физическим болезням, излечиваются не скоро, особенно когда дальнейшие условия жизни способствуют не прекращению, а продолжению болезненного состояния; только этим объясняются тe ужасные явления смутного времени, которые, можно сказать, были выступлением наружу испорченных соков, накопившихся в страшную эпоху Ивановых мучительств.