История России. Век XX
Шрифт:
Чин штабс-капитана, до которого дослужился мой дед по отцовской линии, соответствовал именно штатскому чину титулярного советника, да и отец мой едва ли сумел бы к своим двадцати шести годам достичь более высокого чина…
И – прошу извинить – снова о том, как тесен мир. Дворец А. И. Мусина-Пушкина, где помещалась 2-я гимназия, инспектором которой несколько лет был отец моей матери В. А. Пузицкий, после революции передали Московскому инженерно-строительному институту (при этом, увы, обезобразив казаковскую архитектуру надстроенным четвертым этажом), где стал преподавать мой отец…
Я изложил только немногие из известных мне сведений о своем родословии, но, полагаю, и из них ясно, что жизнь семьи так или иначе вбирает в себя историю страны в многообразных ее выражениях и с определенной точки зрения способна открыть перед нами нечто существенное и, главное, недоступное обобщенному взгляду на эту историю.
Подчас я живо ощущаю под собой широко раскинувшуюся «корневую систему»; взять хотя бы прадедов – крестьянин Псковской губернии, мещанин из Ряжска, женившийся на купленной им крепостной девушке, мещанин
Может быть поэтому, с каких-нибудь 14–15 лет я очень серьезно изучал историю России, конечно, для своего возраста серьезно. У меня была написана (к сожалению, впоследствии она затерялась) моя собственная «История Москвы». Меня окружало несколько одаренных и мыслящих молодых людей, школьников. В частности, в последние годы войны мы с моим другом Николаем Запениным, увы, рано погибшим в авиационной катастрофе, обошли всю Москву целиком – разумеется, в тогдашних пределах, в пределах застав, – и все подмосковные усадьбы: Кусково, Коломенское и прочие. И я тогда научился почти со стопроцентной точностью называть десятилетие, в котором построено то или иное московское здание, хотя, может быть, я вижу его в первый раз. Мы очень серьезно изучали архитектуру, то замкнутое пространство, в котором, собственно, и совершалась вся жизнь города.
Возможно, сыграло свою роль то, что было несколько человек, может быть, чем-то похожих на «мальчиков» Достоевского, которые разделяли этот интерес. Возможно, это изучение своей культуры было связано с неизбежно поднявшимися во время войны патриотическими чувствами.
Хотя я, впрочем, не чурался и западной культуры, и к 16 годам был достаточно хорошо осведомлен в европейской литературе и так далее.
Большую роль в моем становлении, когда мне было лет 14, сыграл Игорь Сергеевич Павлушков. Это был человек из богатой купеческой семьи, после революции, естественно, ничего у него не осталось. Он учился в знаменитом Брюсовском институте – был такой предшественник Литературного института – и он знал всех лично: от Цветаевой, Мандельштама и Брюсова до Есенина; сам писал стихи – не скажу, что высокого уровня, но неплохие. С ним случилось несчастье – он оглох полностью и обычно общался через записки на бумаге. Из-за этого, кстати, у него испортилась речь – он стал говорить неразборчиво, косноязычно. И он стал нищим, самым настоящим нищим. Не бомжем – у него была какая-то клетушка под Москвой. Но доходило до того, что он в пригородных поездах собирал милостыню. И вот этот человек пытался открывать молодые поэтические дарования. Он ходил по школам с соответствующей бумагой, где Маршак, который сделал ему такое одолжение, просил оказывать всяческое содействие. Пришел он и в нашу школу, меня к нему направили, мы подружились. Он многое рассказывал, читал стихи поэтов начала века, многие из которых были запрещены. И если бы не он, я, возможно, по-иному отнесся бы к докладу Жданова. С теми мальчиками, в которых ему виделась Божья искра, он возился самозабвенно, жил интересами литературы, именно благодаря ему я оказался в гостях у Маршака, который при мне прочитал мои стихи и направил меня в литстудию при Дворце пионеров. Я там был всего однажды, прочитал стихи, имел даже какой-то успех, но больше туда не ходил. Через Павлушкова же мое первое стихотворение было напечатано в «Пионерской правде», и это было для меня, не скрою, большим событием. Кроме того, как-то так получилось, что мне пришло много читательских писем – это было самое начало 1946 года. Но больше я ни одного своего стихотворения не напечатал, хотя писал стихи и после поступления в университет, до 19 лет. Тогда меня уже окружали какие-то поэты – это естественно для человека, который пишет стихи, он связывается с себе подобными. Ну и как-то я понял, что один из моих коллег талантливей меня в этой области, талантливей меня поэтически. Тогда, поняв это, я сам собой перестал писать стихи. Что меня смутило – зачем заниматься делом, которое другой умеет делать лучше?
В лесу под тенью елиРос маленький грибок,Его родило солнце,А вырастил дождёк.Потом грибочек выросСтал красен и хорош,Но в лес пришли ребятаИ вырвали его.А я пришел за нимиИ ямку увидал,И все по этой ямкеЯ вам и рассказал {5} .«У нас с тобой пути и души разные…»
5
Написано В. В. Кожиновым в 9 лет.
6
Написано В. В. Кожиновым в 19 лет. Предположительно посвящено двоюродному брату Е. В. Пузицкому.
II
Детство. «Феномен двора» {7}
Мне представлялось уместным рассказать о своих прадедах и дедах, в частности потому, что то или иное их «наследие» сохранялось в бытовой и душевной жизни семьи, в которой я рос. Сам дом, где началась моя жизнь, до революции принадлежал вместе с тремя расположенными в том же дворе моему деду В. А. Пузицкому и сдавался жильцам, а после 1917 года дед сам стал вносящим квартплату жильцом. Для ясности скажу, что дедовы домовладения не являлись столь уж доходными. Это были небольшие двухэтажные деревянные строения с оштукатуренными фасадом, находились они к тому же на тогдашней окраине Москвы и проживали в них рядовые люди. Дед с семьей поселился на втором этаже одного из своих больших домов, а на первом этаже и до 1917 года, и после жила семья рабочего-слесаря – правда, высокой квалификации. Квартира, в которой поселились дед, его жена, ее овдовевшая родная сестра, двое младших сыновей и дочь Ольга (моя мать), имела жилую площадь около 45 кв. м. плюс тесные кухня и передняя. Но в дореволюционное время квартиры для небогатых семей обычно состояли из небольших и даже крохотных комнат, и дедово жилище делилось на пять комнат и комнатушек (правда, две из них были «проходные»), площадь от 12 до 6 кв. м., для семьи из шести человек это было вполне сносно.
7
Публикуется впервые. Рукопись для публикации предоставлена Еленой Владимировной Ермиловой.
Но история страны развивалась так, что к 1941 году положение в квартире стало совсем иным. Из-за переноса столицы государства в Москву город стал бурно расти: его население с 1917 до 1939 года увеличилось почти в два с половиной раза, на 140 % (для сравнения: население Петрограда-Ленинграда выросло за это время всего на 30 %), а площадь жилищ – только на 50 %, ибо почти все силы и средства поглощала тяжелая промышленность.
Сыновья и дочь моего деда обзавелись семьями, и к 1941 году в квартире жили уже не 6, а 15 человек, включая двух «домработниц», почти обязательных тогда в семьях служащих, – даже с невысокой зарплатой. Дело в том, что после коллективизации массы деревенского населения уходили в города, и многие крестьянские девушки нанимались в домработницы за мизерную плату: главным для них было пропитание и место проживания, к тому же, со временем большинство из этих девушек устраивались на иную работу, выходили замуж и т. д. Таким образом, в «истории» дедовой квартиры отражалась история страны с ее индустриализацией, коллективизацией, подготовкой к вероятной войне и т. д. В Москве, в силу огромного прироста населения, положение с жильем было особенно прискорбным. Так, мать моего отца жила с дочерью и вторым сыном в «коммуналке», в комнате площадью 12 кв. м. Три кровати занимали половину площади, и утром на них укладывали много различных вещей, которые вечером перед сном располагались на столе, стульях и просто на полу. Но должен сказать, что я, поскольку не знал более сносных жилищных условий, не считал подобную тесноту чем-то нетерпимым или хотя бы ненормальным. Вместе с родителями я довольно часто приезжал к бабушке, мы вшестером каким-то образом (правда, не без труда) размещались за столом, а она, искусная повариха, угощала нас замечательным обедом, завершавшимся приготовленным ею в старинной мороженице вкуснейшим мороженым. Ныне о жизни людей в 1930-х годах чаще всего пишут и говорят как о крайне тяжкой или даже просто кошмарной, начисто лишенной положительных и светлых сторон; в частности, даже праздники того времени трактуются как маршировка окончательно отупевших или насильственно согнанных на улицы и площади людей.
Понятно, я могу свидетельствовать о тогдашней жизни только по-московским и к тому же по детским и отроческим впечатлениям. Я родился 5 июля 1930 года и к 22 июня 1941 года, когда началась уже иная эпоха в истории страны, мне было почти 11 лет. Самые ранние мои воспоминания относятся к 1933–1934 годам. Помню, как моя мать с домработницей едут в популярный тогда «Серпуховской универмаг» (рядом с нынешней станцией метро) за «мануфактурой» и берут меня с собой, так как эту самую мануфактуру (и, конечно, многое другое) «давали» тогда на одного покупателя в небольших количествах, а ребенок также засчитывался к качестве покупателя. Запомнившаяся очередь начиналась на тротуаре Садового кольца весьма далеко от конструктивистского четырехэтажного здания универмага (построен в 1928 году), а, войдя в него, медленно передвигалась вверх по его лестницам…
Помню еще, как с несколькими родственниками заходил в знаменитый теперь благодаря булгаковскому роману «Торгсин» на углу Смоленской площади и Арбата, где за остатки приобретенных до 1917 года изделий из серебра выдавались боны (странно, но я слышал это слово только в то далекое время, однако, оно осталось в памяти), в обмен на которые можно было тут же получить какие-либо остродефицитные товары.
Но речь идет о первой половине 1930-х годов: позднее дело обстояло намного лучше.
Нельзя не сказать об этом, так как «демократические» нынешние СМИ твердят совсем иное, и многие люди убеждены, что, помимо нескольких лет нэпа, страна с 1918 по 1941 год голодала. Голод или, по крайней мере, недоедание имели место в Гражданскую войну и в первую половину 1930-х, во время и некоторое время после коллективизации. Но затем уровень жизни неуклонно повышался, и созданная в Москве в 1939 году Всесоюзная сельскохозяйственная выставка (ВСХВ), где я тогда бывал, во многом не являлась «показушной», хотя и имел хождение фрондерский анекдот о том, где лучше жить быку – у нас или в Америке? Конечно, у нас, ибо в Америке быка после хорошего откорма отправляют на бойню, а у нас – на ВСХВ!..
Крайне негативное представление о второй половине 1930-х годов основывается, естественно, и на памяти о страшном «1937-м», – вернее, 1937–1938 годах, когда обрушился вал репрессий. Я стремился раскрыть суть совершавшегося тогда в пространном исследовании «Загадка 1937 года», здесь же скажу только о том, что в 1990-х годах жертвы 1937 года, во-первых, фантастически преувеличивали (говорилось о десятках миллионов репрессированных), а во-вторых, умалчивали, что репрессии были направлены, главным образом, против членов ВКП(б). В 1937–1938 годах по политическим обвинениям были осуждены 1 344 923 человека, что составляло 0,8 % от тогдашнего населения страны.