История русского романа. Том 1
Шрифт:
Представители русской литературной критики и общественной мысли 40–50–х годов часто сравнивали наследие Пушкина с творчеством Лермонтова или с произведениями Гоголя и его последователей.
Белинский признавал: «…мы в Гоголе видим более важное значение для русского общества, чем в Пушкине: ибо Гоголь более поэт социальный, следовательно, более поэт в духе времени…». [601] На этой основе в критике говорилось о том историческом переломе, который наступил в литературе после 30–х годов.
601
В. Г. Белинский, Полное собрание сочинений, т. VI, стр. 259.
«Если бы нас спросили, — пишет Белинский в статье «Русская литература в 1845 году», — в чем состоит существенная заслуга новой литературной школы (т. е. школы Гоголя, —Н. П.), — мы отвечали бы: в том именно, за что нападет на нее близорукая посредственность или низкая зависть, — в том, что от высших идеалов человеческой природы и жизни она обратилась к так называемой „толпе“, исключительно избрала ее своим героем, изучает ее с глубоким вниманием и знакомит ее с нею же самою. Это значило повершить окончательное стремление нашей литературы, желавшей сделаться вполне национальною, русскою, оригинальною и самобытною; это значило сделать
602
Там же, т. IX, 1955, стр. 388.
В истории русского народа, по мнению Тургенева, наступил «момент самопознания и критики», когда «литература не может быть только художеством», когда появились «интересы выше поэтических интересов». [603]
Представление о «бездне», отделяющей эпоху 40–50–х годов от пушкинского периода в истории русского общества и русской литературы, было характерно не только для Белинского и Тургенева, но и для многих других, в том числе и рядовых представителей русской литературы и общественной мысли рассматриваемого периода. Но совершенно очевидно, что наличие такой «бездны» не исключало, а предполагало и глубокие связи русской художественной прозы 40–50–х годов с пушкинской традицией. Белинский это великолепно понимал, а потому неоднократно указывал на связи творчества Гоголя и всей прозы гоголевского направления с «Евгением Онегиным» и «Горе от ума». В статьях о Пушкине Белинский признает, что «Евгений Онегин» вместе с «Горе от ума» «были школою, из которой вышли и Лермонтов, и Гоголь», что «без „Онегина“ и „Горя от ума“ Гоголь не почувствовал бы себя готовым на изображение русской действительности, исполненное такой глубины и истины». [604] В обзоре русской литературы за 1847 год Белинский отметил, что в «Евгении Онегине» «натуральность является… как верное воспроизведение действительности, со всем ее добром и злом, со всеми ее житейскими дрязгами: около двух или трех лиц, опоэтизированных или несколько идеализированных, выведены люди обыкновенные, но не на посмешище, как уроды…, а как лица, составляющие большинство общества». [605] В «Евгении Онегине», как и в «Мертвых душах» и в «Герое нашего времени», «жизнь является, — по выражению Белинского, — в противоречии с самой собою, лишенною всякой субстанциональной силы» [606] в том смысле, что изображаемая действительность не имеет положительного человеческого содержания, подлинной гуманности, разумности. Такая трактовка пушкинского романа совпадает с той, которую давал Белинский, характеризуя гоголевскую трагическую концепцию. Переход от Пушкина к Лермонтову и Гоголю, к прозаикам новой школы представлялся Белинскому вполне закономерным. Отметив, что Пушкин в романе «Евгений Онегин» показал исключительность «прекрасных человеческих образов» и их отчужденность от мира крепостников, невежд и представителей света, Белинский, по аналогии с основной коллизией пушкинского романа, вспоминает «Невский проспект» Гоголя, «в котором художник Пискарев погиб жертвою своего первого столкновения с дей- ствительностию, а подпоручик Пирогов, поевши в кондитерской сладких пирожков и почитавши „Пчелки“, забыл о мщении за кровную обиду». [607]
603
И. С. Тургенев, Собрание сочинений, т. XII, Гослитиздат, М., 1958, стр. 179.
604
В. Г. Белинский, Полное собрание сочинений, т. VII, стр. 442.
605
Там же, т. X, стр. 291.
606
Там же, т. IV, 425.
607
Там же, стр. 425, 426.
Единство между Пушкиным и Гоголем сказалось в главном вопросе художественной методологии, в изображении человека в его связях и отношениях с действительностью. Недаром Горький видел в Пушкине «строгого судью, беспристрастного свидетеля русской пошлости, невежества и рабства, жестокости и холопства перед силою власти». [608] Подобно Гоголю, Пушкина интересовала «проза жизни» и ее влияние на личность человека. Известно, что Пушкин предсказал две возможные судьбы Ленского. Он предвидел, что для его героя не исключено и опошление. Гоголь и его последователи подхватили этот пушкинский намек. Наиболее развернуто история формирования личности «современного человека» воспроизведена в образе Онегина, явившемся, рядом с образами Ленского и Печорина, примером для последующих романистов в области художественного изображения истории личности.
608
М. Горький. История русской литературы, стр. 102.
Значение «Евгения Онегина», как и пушкинской прозы, для русского романа 40–50–х годов было исключительно велико и многообразно. Проблематика и персонажи пушкинского романа, художественная методология пушкинской прозы, особенности прозаических жанров и художественного стиля — всё это явилось школой реализма для романистов гоголевской школы. Многие из них обнаруживают творческую зависимость от Пушкина, постоянный интерес к его произведениям, высказывают мысль о необходимости объединения его художественных принципов с достижениями гоголевской прозы. Достоевский в романе «Бедные люди» в гораздо большей мере опирается на «Станционного смотрителя», чем на
«Шинель» Гоголя. Гончаров признавал, что Лермонтов и Гоголь, как прямые наследники Пушкина, породили «целую плеяду нас». [609] Не удивительно поэтому, замечает автор «Обломова», что «черты пушкинской, лермонтовской и гоголевской творческой силы доселе входят в нашу плоть и кровь, как плоть и кровь предков переходит к потомкам». [610] Считая, что «от Пушкина и Гоголя в русской литературе… никуда не уйдешь», Гончаров говорит о новом направлении в русской литературе 40–50–х годов как о «пушкино — гоголевской» школе. [611] И в своих романах Гончаров своеобразно ассимилирует пушкинские и гоголевские художественные принципы, создает новый тип общественно — психологического романа. Гончаров особенно подчеркивал значение «Евгения Онегина» в истории русского романа. В романе Пушкина впервые поставлен вопрос о сложной, драматической судьбе русской женщины, что явилось одной из центральных тем в романе 40–50–х годов. К разнообразному и всестороннему изображению двух женских типов (один— «безусловное… выражение эпохи», другой — «с инстинктами самосознания, самобытности, самодеятель ности»), [612] созданных Пушкиным в образах Татьяны и Ольги, русские романисты будут постоянно обращаться. Гончаров в своей трилогии, Герцен в романе «Кто виноват?», Писемский в романе «Боярщина», Панаев в повести «Родственники» и в романе «Львы в провинций», Тургенев в образах Наташи, Елены, Чернышевский в образе Веры Павловны, отправляясь от пушкинских героинь, вносят в трактовку женского харак тера и то новое, что диктовалось условиями другой эпохи в жизни России: пробуждением в женщине общественного самосознания, интереса к общественному служению.
609
И. А. Гончаров, Собрание сочинений, т. VIII, Гослитиздат, М., 1955. стр. 501.
610
Там же, стр. 77.
611
Там же, стр. 76.
612
Там же, стр. 77.
Ассимиляция пушкинских, лермонтовских и гоголевских начал в прозе 40–50–х годов, конечно, не всегда была органической и своеобразной. На первых порах она была у отдельных прозаиков неорганической, ученической, что приводило к поверхностным подражаниям, к воспроизведению отдельных мотивов и образов, заимствованных у Пушкина и Гоголя. Но в русской прозе шла и более серьезная, органическая переработка пушкинских, лермонтовских и гоголевских начал, что отразилось в первом романе Достоевского, в трилогии Гончарова, в романах Тургенева и Писемского, в прозе Толстого. Особенно упорно и длительно искал «свою тропу» в прозе Тургенев. В этих поисках он, как и другие выдающиеся романисты 50–х годов, опирался на опыт Пушкина, Лермонтова и Гоголя. Поиски романистами «своей тропы» особенно усилились во второй половине 50–х годов. «Роман русского помещика» Толстого, «Обломов» Гончарова, «Униженные и оскорбленные» Достоевского, «Боярщина» и «Тысяча душ» Писемского, «Рудин», «Дворянское гнездо» и «Накануне» Тургенева, «Губернские очерки» Щедрина позволяют сказать, что во второй половине 50–х годов в истории русского романа наступил новый период. Он идет под знаком новых исканий и открытий в разных направлениях художественного воспроизведения характеров и всего процесса жизни. В этих исканиях и открытиях видна их связь с традициями Пушкина и Гоголя, но вместе с тем и движение вперед, новаторство в совершенствовании формы общественно — психологического романа как эпопеи нового времени.
Роман и повесть эпохи Белинского были непосредственно связаны с идеями, художественными принципами, эстетикой «натуральной школы». Это сказалось решительно во всем — в тематике и героях.
в принципах типизации и индивидуализации, в стиле, в структуре произведений прозы, в их жанровых особенностях. Без преувеличения можно сказать, что индивидуальная особенность гоголевского дарования стала достоянием целой плеяды прозаиков, что имело огромное положительное общественное и художественное значение с точки зрения выработки принципов критического реализма в общественно — психологическом романе. Но в русской прозе намечался уже с 40–х годов и другой процесс. Он особенно усилился к концу 50–х годов, что и явилось основой нового периода в истории русского романа. В чем же заключалась сущность этого процесса, захватившего не только роман, но и драматургию? Стремление к уравновешенности, гармоничности художественного повествования, присущих Пушкину, преодоление многообразных форм гоголевской экспрессии, поиски таких эпических форм и средств изображения, которые позволили бы воспроизвести полный образ жизни и чувствования персонажей, — таков смысл того процесса, который всё более начал определяться в русской прозе 40–50–х годов. Это не было отходом от критического гоголевского направления, от сущности гоголевской художе ственно — реалистической методологии. Но в исканиях писателей 40–50–х годов выразилось стремление преодолеть специфически гоголевские приемы повествования, дополнить характерные для него способы раскрытия несоответствия между тем, чем являлся человек в действительности и чем он должен и мог бы быть, иными художественными методами раскрытия характеров.
Эпическое в высшей степени было свойственно таланту Гоголя. Об этом свидетельствуют «Мертвые души». Но сатирические формы этой эпопеи, специфические гоголевские приемы повествования, способы изображения и анализа жизни, сыгравшие исключительно важную роль в решении критических, обличительных задач литературы, не могли оставаться единственными формами и способами воспроизведения общественной жизни. Перед литературой второй половины 50–х годов, накануне революционной ситуации, возникали новые задачи, реализация которых не укладывалась в гоголевские формы реалистического письма. Необходимо было широкое, разностороннее и объективное воспроизведение повседневной жизни пробуждавшейся «толпы», идейных, обще ственно — нравственных исканий передовых людей того времени. Сатрхри- ческая стилистика Гоголя, его «необычное», яркое, экспрессивное письмо, остро подчеркивавшее «неразумие» дореформенной России, не могли удовлетворить всех назревших задач. Литература нуждалась и в иных, более спокойных, эпических формах повествования, во всеохватывающем анализе и объяснении действительности, в воспроизведении всей полноты жизни, взятой в историческом движении и изменении. Особенно повысился интерес романа и повести к внутренней жизни человека, к диалектике и формам его мышления и чувствования. Метод Гоголя не исключал психологического анализа. Но автор «Мертвых душ» воспроизводил такие характеры, которые не могли дать широкого простора для развития искусства психологического анализа. Между тем потребность в нем всё более нарастала, что диктовалось и условиями русской жизни 40–50–х годов, и внутренними потребностями совершенствующегося реалистического метода искусства.
Белинский, характеризуя принципы гоголевского повествования, не пользовался понятиями гротеска или гиперболы, карикатуры или заострения, хотя все эти формы есть в причудливом плетении гоголевского рассказа. Критик, не вдаваясь в анализ форм и стиля повествования Гоголя, считал более важным указать на «субстанциальное», общественное значение творчества автора «Мертвых душ». Это необходимо было сделать в первую очередь не только в целях разоружения противников
Гоголя, но и для того, чтобы указать путь русской художественной прозе. Прозаики могли усвоить лишь внешнюю форму гоголевского «забавного» письма, не замечая более глубокого, общественного содержания его творчества. На этой основе высокохудожественный и глубокий гоголевский комизм превращался в «голый» и «поверхностный» сатирический дидактизм и карикатуру, в комизм ради комизма. В живой практике литературного движения 40–50–х годов такие факты явились серьезнейшим препятствием на пути совершенствования повести и романа.