История русского романа. Том 1
Шрифт:
Надо прежде всего сказать, что Лермонтов думал сначала положить на стол Печорину другой роман В. Скотта — «Приключения Нигеля» (вернее, «Найджеля»), чрезвычайно популярный в России (русский перевод вышел в 1829 году). [475] Д. П. Якубович полагал причиной замены то обстоятельство, что в описании Найджеля есть деталь, сходная с описанием Печорина («в его голосе звучала грусть, даже когда он рассказывал что-нибудь веселое, в его меланхолической улыбке был отпечаток несчастья»); [476] мы думаем, что причина лежит гораздо глубже. «Приключения Найджеля» — чисто авантюрный роман, рассказывающий об уда чах и неудачах шотландца в Лондоне, между тем как «Шотландские пуритане» — роман политический, повествующий об ожесточенной борьбе пуритан — вигов против короля и его прислужников. Об этом «знаменитейшем» (как говорит Якубович) романе В. Скотта в «Телескопе» было сказано, что он «имеет всё величие поэмы», что это — «современная Илиада». [477] Главный герой романа — Генри Мортон, сын погибшего на эшафоте героя, спасает вождя вигов, хотя сам к ним не принадлежит; за укрывательство республиканца он арестован, а затем создается положение, вынуждающее его принять участие в гражданской войне на стороне вигов. Это странное и трудное положение составляет предмет размышлений и страданий Мортона, придавших ему гораздо большее психологическое содержание, чем это свойственно другим героям В. Скотта. Автор сообщает, что обстоятельства сделали его сдержанным и замкнутым, так что- никто, кроме самых близких друзей, не подозревал, как велики его способности и как тверд его характер. Он не примыкал ни к одной из партий, разделивших королевство на несколько лагерей, но считать это проявлением ограниченности или безразличия было бы неправильным: «…нейтралитет, которого он так упорно придерживался, коренился в побуждениях совсем иного порядка и, надо сказать, достойных всяческой похвалы. Он завязал знакомство с теми, кто подвергался гонениям за свои взгляды, и его оттолкнули нетерпимость и узость владевшего ими сектантского духа… Впрочем, душу его еще более возмущали тиранический и давящий всякую свободную мысль образ правления, неограниченный произвол, грубость и распущенность солдатни, бесконечные казни на эшафоте, побоища, учиняемые в открытом поле, размещения
475
См. в статье Д. П. Якубовича «„Капитанская дочка“ и романы В. Скотта» («Пушкин. Временник Пушкинской комиссии», т. IV-V, 1939, стр. 173–174).
476
Д. П. Якубович. Лермонтов и Вальтер Скотт. «Известия Академии наук СССР. Отделение общественных наук», 1935, № 3, стр. 270.
477
«Телескоп», 1831, ч. IV, № 13, стр. 87. В английском подлиннике этот роман называется «Old Mortality» («Старый смертный»); заглавие первого русского перевода — «Шотландские пуритане» (1824) — ведет к французскому: «Les Puritains d’Ecosse». Отметим, что в статье о «Герое нашего времени» Белинский упоминает об этом романе (Полное собрание сочинений, т. IV, стр. 204).
478
В. Скотт. Пуритане. Перевод А. С. Бобовича. Под редакцией Б. Г. Реизова, Гослитиздат, М. — Л, 1950, стр. 158.
В следующей главе Мортон излагает свою политическую позицию: «Я буду сопротивляться любой власти на свете, — говорит он, — которая тиранически попирает мои записанные в хартии права свободного человека; я не позволю, вопреки справедливости, бросить себя в тюрьму или вздернуть, чего доброго, на виселицу, если смогу спастись от этих людей хитростью или силой». [479] Дело доходит до того, что даже лорд Эвендел, не принадлежащий к партии вигов, должен признаться: «…с некоторого времения я начинаю думать, что наши политики и прелаты довели страну до крайнего раздражения, что всяческими насилиями они оттолкнули от правительства не только низшие класы, но и тех, кто, принадлежа к высшим слоям, свободен от сословных предрассудков и кого не связывают придворные интересы». [480]
479
Там же, стр. 176.
480
Там же, стр. 278.
Вот какие страницы вальтер — скоттовского романа могли увлечь Печорина и заставить его даже забыть о дуэли и возможной смерти; вот за что мог он так горячо благодарить автора! Таким способом Лермонтов дал читателю некоторое представление о гражданских взглядах и настроениях Печорина, который сам говорит, что было ему, верно, назначение высокое: «… но я не угадал этого назначения, я увлекся приманками страстей пустых и неблагодарных; из горнила их я вышел тверд и холоден, как железо, но утратил навеки пыл благородных стремлений…» (321). Накануне дуэли, вызванной «пустыми страстями», Печорин читает политический роман о народном восстании против деспотической власти и «забывается», воображая себя этим Мортоном. Так Лермонтов подтвердил догадливому читателю (по формуле «sapienti sat»), что у Печорина действительно было «высокое назначение» и что были ему знакомы другие «страсти» — те, о которых сказано в «Думе»: «Надежды лучшие и голос благородный Неверием осмеянных страстей» и о которых спрашивает Читатель: «Когда же… Мысль обретет язык простой и страсти голос благородный?» (Л, II, 113, 147). Кстати, слово «страсти» не сходит со страниц печоринского «Журнала», а значение этого слова было в то время и шире, и глубже, чем в наше: под ним подразумевались не только личные, но и гражданские чувства, ведущие к борьбе за идеалы, к подвигам. H. М. Карамзин утверждал в предисловии к «Истории государства Российского»: «Должно знать, как искони мятежные страсти волновали гражданское общество и какими способами благотворная власть ума обуздывала их бурное стремление» и т. д. [481] Декабрист Никита Муравьев отвечал на это в 1818 году: «Вообще весьма трудно малому числу людей быть выше страстей народов, к коим принадлежат они сами, быть благоразумнее века и удерживать стремление целых обществ. Слабы соображения наши противу естественного хода вещей… Насильственные средства и беззаконны, и гибельны, ибо высшая политика и высшая нравственность — одно и то же. К тому же существа, подверженные страстям, вправе ли гнать за оные? Страсти суть необходимая принадлежность человеческого рода и орудия промысла, не постижимого для ограниченного ума нашего. Не ими ли влекутся народы к цели всего человечества?». [482]
481
H. М. Карамзин. История государства Российского, т. I. Изд. 2–е, СПб… 1818, стр. IX.
482
«Литературное наследство», кн. 59, 1954, стр. 582–584. В трактате де Сталь «О влиянии страстей на счастье людей и народов» (1796) развивалась мысль, что глубокая страсть непременно связывается с революцией: «Люди, одержимые глубокими страстями, люди пламенного характера являются движущими силами истсн рии, носителями исторического прогресса». Однако жизненный путь таких людей обычно гибелен: «Героика с необходимостью переходит здесь в трагедию» (Д. Обломиевский. Французский романтизм. Гослитиздат, М., 1947, стр. 47).
Всё сказанное подтверждает связь поведения и судьбы Печорина с традициями декабризма — с проблемой личной героики в том трагическом осмыслении, которое было придано ей в 30–х годах. Дело, однако, этим не исчерпывается — и именно потому, что речь идет не о 20–х, а о 30–х годах. Пользуясь выражением Никиты Муравьева, можно сказать, что для исторического понимания фигуры Печорина и всего романа надо выйти из круга политики в узком смысле и вступить в сферу «высшей поли тики» — в сферу нравственных и социальных идей. Ап. Григорьев заме тил в Печорине не только его родство с «людьми титанической эпохи», но и еще одну очень важную черту: «Положим или даже не положим, а скажем утвердительно, что нехорошо сочувствовать Печорину, такому, каким он является в романе Лермонтова, но из этого вовсе не следует, чтобы мы должны были „ротитися и клятися“ в том, что мы никогда не сочувствовали натуре Печорина до той минуты, в которую является он в романе, т. е. стихиям натуры до извращения их». [483] Что значат эти слова или, вернее, эта терминология? Кто вспомнит, что Ап. Григорьев уже в начале 40–х годов увлекался идеями утопических социалистов и в особенности некоторыми сторонами учения Фурье, [484] тот сразу увидит источник такой трактовки Печорина.
483
«Время», 1862, № И, отд. II, стр. 73.
484
См. примечания В. О. Костелянца к произведениям Ап. Григорьева 40–х годов («Комета», «Два эгоизма», «Олимпий Радин») в издании: Ап. Григорьев, Избранные произведения, изд. 2–е, изд. «Советский писатель», Л., 1959, стр. 524–527, 557—564.
Выше (в связи с «Княгиней Лиговской») уже говорилось об «эко- номо — политическом мечтателе» С. А. Раевском и о его влиянии на юного Лермонтова. Н. Л. Бродский пишет: «Заграничные брошюры, книги, газеты, издававшиеся фурьеристами, несмотря на запрет, доходили до Кра- евского. Журнал „La Phalange“ находился в руках сотрудников его газеты, где в год смерти Шарля Фурье была немедленно перепечатана речь Консидерана памяти своего учителя, появившаяся в октябре 1837 года в этом французском журнале… Кто перевел эту речь Консидерана, неизвестно, но что о системах французских утопических социалистов говорилось в кружке Краевского, что смерть Фурье не осталась незамеченной, нашла быстрый отклик и что Раевский „мечтал“ о будущей экономической организации в духе „нового промышленного и общественного мира или изобретения метода привлекательной индустрии, организованной по сериям, построенной на страстях“, — в этом не приходится сомневаться после установления факта появления в „Литературных прибавлениях к Русскому инвалиду“ восторженной статьи о Фурье, написанной фурьеристом и переведенной одним из сотрудников этой газеты». [485] Нет также никакого сомнения, что в середине 30–х годов Лермонтов уже знал об учении Фурье и, в частности, о его «теории страстей», которая получила в России особенное распространение. E. Н. Михайлова находила, что уже в «Княгине Лиговской» наметилось «характерное для Лермонтова различение „подлинной природы“ человека от извращений, вносимых в нее уродством общественного уклада жизни». Что касается «Героя нашего времени», то Михайлова видит в поведении Печорина власть объективных общественных условий жизни: «Эгоистическая жестокость также является извращением, которое внесено обществом в натуру Печорина». [486]
485
«Литературное наследство», кн. 45–46, стр. 310.
486
Е. Михайлова. Проза Лермонтова, стр. 320, 322. Почему-то в книге нет ссылки на статью Н. Л. Бродского.
П. В. Анненков вспоминает, что когда он в 1843 году приехал из Франции в Петербург, то «далеко не покончил все расчеты с Парижем, а, напротив, встретил дома отражение многих сторон тогдашней интеллектуальной его жизни». Он перечисляет книги, которыми зачитывались «целые фаланги русских людей, обрадованных взоможностию выйти из абстрактного отвлеченного мышления без реального содержания<т. е. гегельянства >к такому же абстрактному мышлению, но с кажущимся реальным содержанием». Эти книги служили «предметом изучения, горячих толков, вопросов и чаяний всякого рода», и среди них Анненков называет «систему Фурье» (очевидно, «Новый мир») как наиболее распространенную и популярную. [487] Начало этому увлечению (как видно и по письмам, и по воспоминаниям, и по журналам как иностранным, так и русским) восходит к началу 30–х годов, когда особенной популярностью стал пользоваться сен — симонизм. В 1838 году Герцен писал: «Каждая самобытная эпоха разрабатывает свою субстанцию в художественных произведениях, органически связанных с нею, ею одушевленных, ею признанных», — и прибавил там же: «…великий художник не может быть несовременен. Одной посредственности предоставлено право независимости от духа времени». [488] Было бы, конечно, очень странно и даже нелепо, если бы кто-нибудь стал утверждать, что «Герой нашего времени» написан под впечатлением теории страстей Фурье и представляет собою нечто вроде художественной иллюстрации к ней; однако было бы не менее странно, если бы противник взялся доказывать, что творчество Лермонтова (и, в частности, «Герой нашего времени») никак не соотносится с социально — утопическими идеями тех лет и что Лермонтов их не знал или не придавал им никакого значения. Ведь сами эти идеи рождены эпохой и составляют часть ее исторической действительности, ее «субстанции» так естественно, что они в том или другом виде должны были отразиться в художественном произведении, ставящем коренные вопросы общественной и личной морали. Россия 30–х годов, с ее закрепощенным народом и загнанной в ссылку интеллигенцией, была не менее, чем Франция, благодарной почвой для развития социально — утопических идей и для их распространения именно в художественной литературе, поскольку другие пути были для них закрыты. [489]
487
П. В. Анненков. Литературные воспоминания, Изд. «Academia», Л., 1928, стр. 301–302.
488
А. И. Герцен, Собрание сочинений, т. I, 1954, стр. 326–327.
489
Специального внимания и изучения заслуживает тот факт, что первый французский перевод «Героя нашего времени», сделанный в Париже А. А. Столыпиным (Монго), был напечатан в фурьеристской газете «D'emocratie pacifique» (с 29 сентября по 4 ноября 1843 года), во главе которой стоял В. Консидеран. В интересном сообщении о Столыпине М. Ангукина — Зенгер говорит: «Истинные умонастроения Монго — Столыпина, быть может, навсегда остались бы от нас скрытыми, если бы он не выдал себя с головой, напечатав во время своей поездки в Париж этот перевод в газете „D'emocratie pacifique“ на втором месяце ее существования. Выбор Столыпиным этого органа, конечно, не был случайным… Алексей Столыпин приехал в Париж, несомненно, подготовленный к восприятию проповеди „D'emocratie pacifique“. Известны фурьеристские настроения лермонтовского круга» («Литера- туирное наследство», кн. 45–46, стр. 752, 754). Фото с первой страницы (№ 60; от 29 сентября 1843 года), в котором напечатано начало «Героя нашего времени» («Un H'eros du si`ecle, ou les Russes dans le Caucase. 1–re partie. Chapitre 1–er B'ela») помещено в «Литературном наследстве», кн. 43–44, стр. 159.
В 1849 году арестованный по делу петрашевцев П. Я. Данилевский изложил учение Фурье в виде особой записки. Воспользуемся этим изложением, поскольку в нем мы имеем русский вариант этой системы и поскольку нам в данном случае нужна не столько ее практическая, социально — политическая сторона («фаланстеры»), сколько морально — психологическая.
Человек рожден для счастья — таков исходный пункт рассуждения; самую важную роль в вопросе человеческого счастья играют междучело- веческие отношения. «Для определения законов междучеловеческих отношений имеем мы два источника наблюдений: самого человека и те формы общежития, в которых находим мы его теперь и в которых показывает нам его история. Формы общежития доселе всегда изменялись и по сущности своей могут изменяться еще; природа же человека всегда оставалась постоянною и в своей сущности никак изменяться не может. Следовательно, дабы определить законы гармонического устройства междучеловеческих отношений, должно анализировать природу человека и по требованиям ее устроить ту средину (т. е. среду, —Б. Э.), в которой она должна проявляться». [490] Отсюда — вывод: анализ должен быть направлен прежде и больше всего на «деятельные способности» человека. Под «деятельными способностями» человека (разъясняет далее Н. Я. Данилевский) Фурье понимает «коренные стремления его духа и тела, приводящие в движение всё существо его», т. е. страсти: «Под именем страстей разумеют Фурье и все последователи его причины человеческой деятельности, а вовсе не те воспламенения, те разрушительные порывы чувства, которые, затемняя рассудок, побуждают человека употреблять все средства к их удовлетворению, — на языке Фурье это не страсти, а злоупотребление страстей (r'ecurrences passionnelles)… Эти дурные чувства являются в человеке или от действительного нарушения его интересов материальных или нравственных, или от чрезмерного развития одной из страстей в ущерб другим». [491]
490
Дело петрашевцев, т. II. Изд. АН СССР, М. —Л., 1941, стр. 293.
491
Там же, стр. 294, 297.
Данилевский не вполне точно и несколько смягченно излагает ту сторону этой теории страстей, котроая имела сугубое значение для литературы 30–х годов: вопрос о «возвращении страстей». Взгляды и проповеди Руссо и его последователей уже не удовлетворяют фурьеристов: дело не в бегстве от цивилизации назад в воображаемый «золотой век», а в борьбе; начинать нужно не с переделки человека, а с переустройства среды. Фурьеристы (Изальгье, Лавердан) считают, что нормальные страсти, составляющие природу человека, не могут быть вовсе задавлены: они возвращаются, но в уродливой, искаженной форме. «Уродливое, дисгармоническое в характере человека, в его поступках, в его поведении, на что обращают такое усиленное внимание романтики типа Гюго, Э. Сю, А. Дюма, и является для фурьеристов результатом этого возвращения, этого возмездия. Оно не коренится в „греховной“ природе человека, не связано с его „слабостями“, с его „убожеством“ и „ничтожностью“, как полагает Шатобриан. Уродливое в человеческом характере является для них внешним проявлением нормальных тяготении и стремлений человека, которые, будучи задержаны, заторможены, подавлены случайным и несправедливым расположением людей в классовом обществе, не могут найти себе нормального выхода. Злодеяния, убийства, преступления, всякие разрушительные акты, производимые героями романтических писателей, представляются фурьеристам особой формой бунта, особого рода реакцией на насилие и гнет, которым подвергается личность со стороны неправильно устроенного общества. Фурьеристы признают величайшей заслугой таких писателей, как Гюго, Дюма, Бальзак, Сю, глубокое умение вскрыть и обнаружить „возвращение страстей“, эту месть поруганной природы бесчеловечным формам общества». [492] В итоге фурьеристы реабилитируют страсти и пирнимают их художественные воплощения даже в самых крайних формах. «Современный театр оправдывает страсть, тогда как старый театр ее осуждал, — говорит Изальгье в статье 1836 года. — Некогда публика имела B'er'enice<Расина >, теперь она имеет Antony<Дюма>. Отныне всякое „возвращение“, печальное или веселое, страшное или шутовское, смешное или кровавое, предстает перед зрителем как могучая манифестация страсти, ставшей святой и законной». [493]
492
Д. Обломиевский. Французский романтизм, стр. 348. Сходные в своей основе взгляды высказывались уже в трактате м — м де Сталь. «О влиянии страстей»: «Я исследую сначала те страны, где во все времена власть была деспотической… и я покажу, какое влияние на людей должно иметь постоянное подавление их естественных побуждений внешней силой, для которой они не могут найти ника- кого разумного оправдания» (Madame de Sta"el, Oeuvres compl`etes, t. III, Bruxelles, 1830, p. 14).
493
H. J. Hunt. Le Socialisme et le romantisme en France. Etude de la presse socialiste de 1830 `a 1848, Oxford, 1935, p. 141. В этой книге подробно освещен вопрос об отражении сен — симонизма и фурьеризма во французской литературе.
Такова идейная, смысловая основа многих произведений французской литературы 30–х годов, объединенных прозвищами «юной Франции» или «неистовой» словесности. В России несомненным и достаточно выразительным памятником этого движения можно считать, в сущности, только «Маскарад» Лермонтова (конечно, без принудительного четвертого акта). Замечательно, что как раз в 1836 году Изальгье (один из главных критиков в фурьеристском журнале «La Phalange») приветствовал романтическую драму за то, что в ней «ни одно действующее лицо не вызывает ни ненависти, ни насмешки» и что рядом с героем нет «обязательного антагониста прежних времен… Человек находится во враждебных отношениях только с социальной средой». [494] Лермонтовский «Маскарад» написан именно с этим намерением, так что Арбенин, несмотря на совершенное им жестокое преступление, вызывает (или, по замыслу автора, должен вызывать) сострадание едва ли пе более сильное (поскольку оно имеет не просто эмоциональный, но и мировоззрительный характер), чем его жертва. Недаром цензура подняла такой вой даже после того, как Лермонтов, по ее требованию, «прибавил» четвертый акт (с появлением Неизвестного и сумасшествием Арбенина). «Драматические ужасы, наконец, прекратились во Франции, — писал цензор Е. И. Ольдекоп, верно указывая адрес первоисточника, — так неужели их хотят ввести к нам?» (Л, V, 743).
494
Д. Обломиевский. Французский романтизм, стр. 354,
В «Герое нашего времени» этих «ужасов» нет, но характерно, что Лермонтов поселил Печорина на Кавказе, окружив особой, могучей природой и сделав его, как он сам говорит, «необходимым лицом пятого акта», когда он нужен для развязки «чужих драм» (Л, VI, 301).
Он — в непрерывном движении, и в каждом новом месте его ждет смертельная опасность. «Я приехал на перекладной тележке поздно ночью», — рассказывает Печорин в «Тамани» (249). Не прошло и суток, как он чуть не погиб от руки «ундины»: «Слава богу, поутру явилась возможность ехать, и я оставил Тамань» (260). Следующая повесть начинается словами: «Вчера я приехал в Пятигорск» (260); проходит месяц — и Печорин оказывается перед пистолетом Грушницкого. Судьба его оберегает («Пуля поцарапала мне колено»; 329), но письмо Веры заставляет Печорина вскочить на коня и гнать его во весь дух в Пятигорск. После этого он едет в Кисловодск, расстается с Мери — и через час курьерская тройка мчит его из Кисловодска. Далее Печорин — в крепости у Максима Максимыча («Бэла»), откуда он на две недели приезжает в казачью станицу — и чуть не гибнет от руки пьяного казака. А потом — Петербург, а потом — «Персия и дальше» (245), а потом — смерть по дороге из Персии. [495] Критика правого лагеря имела кое — какие основания удивиться такому беспокойному образу жизни и причислить Печорина к «миру мечтательному» (т. е. утопическому). За всем этим миром сердечных тревог и приключений чувствовались те «страсти», под которыми люди того времени понимали все «деятельные способности» человека. Недаром сам Печорин пришел к убеждению, что «страсти не что иное, как идеи при первом своем развитии» (294).
495
Надо отметить, что слова Печорина: «Как только будет можно, отправлюсь, — только не в Европу, избави боже! — поеду в Америку, в Аравию, в Индию» (232) — характерны для последекабристских настроений. Д. В. Веневитинов писал в 1827 году: «Я еду в Персию. Это уже решено. Мне кажется, что там я найду силы для жизни и вдохновения» (Д. В. Веневитинов, Полное собрание сочинений, Изд. «Academia», М. —Л., 1934, стр. 344). В драме В. К. Кюхельбекера «Ижорский» герой говорит:
Игралище страстей, людей и рока, Я счастия в странах роскошного Востока Искал, в Аравии, в Иране золотом, Под небом Индии чудесной.(В. К. Кюхельбекер. Драматические произведения. Изд. «Советский писатель», Л., 1939, стр. 64).