История русской литературы XX века. Том I. 1890-е годы – 1953 год. В авторской редакции
Шрифт:
И в таком духовном настроении Александр Блок прощается с символизмом; матери в январе 1908 года Блок сообщает, что определяет «свою позицию и свою разлуку с декадентами» (Там же, VIII, 224). Затем об этом разрыве он сообщает ещё чётче и определённее. И это проявилось особенно в стихах, верных могучим традициям отечественной литературы:
Но ты, художник, твёрдо веруйВ начала и концы. Ты знай,Где стерегут нас ад и рай.Тебе дано бесстрастной меройИзмерить всё, что видишь ты.Твой взгляд да будет твёрд и ясен.Сотри случайные черты —И ты увидишь: мир прекрасен.Так
Корней Чуковский написал в своих воспоминаниях о Блоке: «Не то чтобы он разлюбил революцию или разуверился в ней. Нет, но в революции он любил только экстаз, а ему показалось, что экстатический период русской революции кончился. Правда, её вихри и пожары продолжались, но в то время, как многие кругом жаждали, чтобы они прекратились, Блок, напротив, требовал, чтобы они были бурнее и огненнее. Он до конца не изменил революции. Он только невзлюбил в революции то, что не считал революцией…» (Александр Блок как человек и поэт. Пг., 1924. С. 21).
Но даже и прозорливый Корней Чуковский не полностью раскрыл отношение Александра Блока к революции, отношение было сложнее, глубже, противоречивее…
Георгий Чулков в книге «Годы странствий» вспоминает эпизод, рассказанный ему самим Алексеем Толстым: «В молодости учился он в школе живописи, устроенной Е.Н. Званцевой и Е.И. Карминой. Художники твердили, что надо писать не то, что существует объективно, а только то условное, что видит глаз. «Я так вижу» – стало ходячей формулой. Однажды Толстой, рисуя дюжего натурщика, приделал ему голубые крылья, а когда к мольберту подошел преподаватель и, недоумевая, спросил: «Что это такое?» – Толстой невозмутимо ответил: «Я так вижу». Кажется, это был его последний урок живописи».
Влияние символистской поэтики у Алексея Толстого всё ещё сказывается, но не прошёл даром и его интерес к русскому народному творчеству. В стихах запестрели поговорки, пословицы, диалектные словечки. Это увлечение молодого Толстого не случайно: он последовал за новой волной интереса к русской старине, которая оформилась в литературе. Недаром стихотворение «Ховала» было им посвящено А.М. Ремизову, с которым недавно познакомился. Маленький, невзрачный, чудаковатый, с лукавым взглядом из-под очков, с вечно торчащим на голове хохолком, чем-то похожий на добродушного домового, Ремизов в своих сказках «Лимонаре», «Посолони» поражал Алексея Толстого прежде всего как стилист, как счастливый искатель словесных кладов.
Примечательна и статья Толстого «О нации и о литературе». Молодой поэт выступает за то, чтобы продолжать в современной поэзии традиции русской литературы, овладевать всеми богатствами русского языка: «Язык – душа нации – потерял свою метафоричность, сделался газетным, без цвета и запаха. Его нужно воссоздать таким, чтобы в каждом слове была поэма. Так будет, когда свяжутся представления современного человека в того, первобытного, который творил язык».
Фольклорные мотивы, славянская мифология, народные сказки и песни, патриархальная крестьянская жизнь на какой-то момент неожиданно стали центральными темами в развитии литературного движения. Художники, каждый, разумеется, по-своему, пытались решить для себя один и тот же вопрос – о предназначении России и русского человека в ходе тысячелетнего исторического процесса.
Интерес к истории, к различным её этапам, к языку как первооснове художественного творчества, к фольклору был следствием определённых общественных сдвигов в России. Недавнее поражение в войне с Японией породило среди различных слоёв русского общества недовольство, уныние, оскорбило достоинство гражданина великой страны. Параллельно со здоровым интересом к русской старине усугублялись настроения упадка и бессилия. Некоторые политические деятели обратили внимание на попытки кучки молодых литераторов и художников сочетать в своих произведениях политику с мистикой и эстетизмом. И не только обратили внимание, но и поддержали их материально. И вот эти молодые писатели, художники и музыканты оказываются в центре художественного движения страны. Быстро становятся известными, модными: Рябушинские не жалеют на это своих миллионов, издавая себе в убыток «Золотое руно». В гостиных и салонах начинают толковать об оккультизме, об антихристе, в сети теософии попадают всё больше и больше людей, ещё вчера о ней ничего не слышавших. Увлекаются синематографом и детективными романами. Размышляют, подобно Пьеру Безухову, над звериным числом. Практика столоверчения входит в быт чуть ли не каждой дворянской или буржуазной гостиной.
Чуть ли не всех поэтов-символистов манил к себе Париж – «БЕСКОНЕЧНЫЙ ГОРОД РАБОТЫ», манил людей различных национальностей и профессий. Кого только не бывало здесь… Художники, писатели, артисты, инженеры, учёные, богатые и бедные студенты и светские люди приезжали для развлечений и отдыха, приезжали сюда и для работы, даже главным образом для работы. О таком Париже написано много воспоминаний. В частности, Николай Рерих много лет назад, побывав в Париже, писал о нем: «…Бесконечный город работы. Неслыханное среди бесчисленных толп уединение. Избранность и отчужденность. Близкая возможность подвига жизни… Кроме тишайшей природы, может быть, нигде в мире нельзя так работать, как в Париже. Все близко, и все далеко… Показавшийся серым и суровым, скрывший свой лик, при въезде Париж откроется только глазу пытливому. Найдет тот, кто будет искать. Кто пришёл во имя подвига. Кто хочет собраться, кто решил сковаться сталью на всю эту жизнь. Все серое, бессильное, золотушное Париж поглотит. Уничтожит без трепета. И в этом мудрость веков…»
С восторгом приветствовали монмартрские холмы и весь этот чудесный сплав старины и сиюминутности. И каждый, конечно, вспоминал Герцена, сказавшего, что в слове «Париж» для него звучит нечто родное и близкое – почти такое же близкое и необходимое, как в слове «Москва». И каждый советовал поскорее сходить на Монмартр, побывать в Латинском квартале, непременно пойти в Клюни (бывшее аббатство, ок. Х в. – В. П.), коснуться камней терм, немых свидетелей того времени, когда Париж был ещё Лютецией.
Поэты-символисты сразу поняли, что в Париже стыдно быть туристом, в Париже надо пожить, надо почувствовать его так, чтобы он стал целым событием в жизни. И дело не в том, побывают они у памятника Бельфорского льва или нет, посмотрят шедевры Лувра или подождут до лучших времен. Они хотели повидать сегодняшний Париж, с его кабачками, ночными гуляками, художниками, поэтами. Они видели, как студенты, обнявшись со своими подругами, гуляют в Люксембургском саду, не стыдясь многолюдья и пристальных взглядов; они слышали о том, что раз в году художники устраивают бал, где нагие натурщицы поют скабрёзные песенки, а на рассвете с криками и хохотом шатаются по пустынным улицам, а самые отчаянные купаются в городских фонтанах. В короткое время трудно успеть многое узнать и увидеть. Пленительное, чарующее, дикое, безнравственное. Но никто из русских путешественников ни разу не увидел в глазах парижан надменной мысли, а на их устах самодовольной улыбки. Добродушие, покладистость, полное невмешательство в личную жизнь окружающих – это сразу бросается в глаза. «Что за изумительный, фейерверковый город Париж, – писал Алексей Толстой отчиму А.А. Бострому о первых своих впечатлениях. – Вся жизнь на улицах. На улицу вынесены произведения лучших художников, на улицах любят и творят. Все на улице. Дома их для жилья не приспособлены. И люди, живые, весёлые, общительные!»