История Тома Джонса, найденыша
Шрифт:
— Голубчик, от всего сердца желаю, чтоб она была твоей, — как рад бы ты был тогда избавиться от хлопот с ней!
— Поверьте, дорогой друг, что вы сами причина всех хлопот, на которые вы жалуетесь. Имейте к вашей дочери доверие, которого она вполне заслуживает, и, я убежден, вы будете счастливейшим отцом на свете.
— Иметь к ней доверие? Только этого недоставало! Какое может быть доверие, когда она не желает делать, как ей велят? Пусть согласится выйти, за кого хочу, так я буду иметь к ней сколько угодно доверия.
— Вы не вправе, сосед, требовать от нее этого согласия. Ваша дочь признает за вами право запрета, а больших прав не дали вам ни бог, ни природа.
— Право запрета! Ха-ха! Я вам покажу, что это за право. Убирайся вон, ступай в свою комнату, упрямица!
— Право, мистер Вестерн, вы обращаетесь с ней
— Ладно, ладно, я знаю, чего она заслуживает, — сказал мистер Вестерн. — Теперь, когда она ушла, я покажу вам, чего она заслуживает. Вот, взгляните, сэр, — письмо моей кузины, миледи Белластон: она меня предупреждает, что молодчик уже выпущен из тюрьмы, и советует глядеть за девчонкой в оба. Нет, черт возьми, вы не знаете, что такое иметь дело с дочерью, сосед Олверти!
И сквайр заключил речь похвалами своей дальновидности.
Тогда Олверти после надлежащего предисловия подробно сообщил ему о своем открытии относительно Джонса, о гневе на Блайфила и вообще обо всем, что было рассказано в предыдущих главах.
Люди чрезмерно бурного темперамента по большей части легко меняют свой образ мыслей. Едва только узнав о намерении мистера Олверти сделать Джонса своим наследником, Вестерн от всего сердца присоединился к дядиным похвалам племяннику и с таким же жаром выступил в пользу союза дочери с Джонсом, с каким раньше хлопотал о том, чтобы она вышла за Блайфила.
Мистер Олверти снова принужден был умерить его пыл, рассказав о своем разговоре с Софьей, чем Вестерн был крайне поражен.
Несколько минут он хранил молчание, дико выпучив глаза.
— Да что же это может значить, сосед Олверти? — проговорил он наконец. — Что она была влюблена в него, в этом я готов поклясться… Ага! Понимаю. Как бог свят, это так. Сестриных рук дело! Девчонка втюрилась в этого сукина сына — лорда. Я застал их вместе у кузины, миледи Белластон. Он вскружил ей голову, это ясно… Но будь я проклят, если я ее за него выдам!.. Ни лордам, ни придворным в семье моей не бывать!
В ответ на это Олверти произнес длинную речь, в которой снова выразил порицание всем насильственным мерам и настойчиво советовал мистеру Вестерну обращаться с дочерью ласковее, сказав, что этим способом он, наверное, добьется успеха. Потом он попрощался и вернулся к миссис Миллер, но прежде, уступая горячим просьбам сквайра, должен был дать слово привезти к нему сегодня же мистера Джонса, «чтобы тут же все с ним и порешить». Расставаясь с мистером Олверти, Вестерн, в свою очередь, обещал последовать его совету и переменить обращение с Софьей.
— Не знаю, как это у вас выходит, Олверти, только вы всегда заставляете меня делать по-вашему, а ведь мое поместье не хуже вашего и я такой же мировой судья, как и вы.
Глава X,
в которой наша история начинает близиться к развязке
Вернувшись домой, Олверти узнал, что только что перед ним явился мистер Джонс. Он поспешил в пустую комнату, куда велел пригласить мистера Джонса, чтобы остаться с ним наедине.
Нельзя себе представить ничего чувствительнее и трогательнее сцены свидания дяди с племянником (ибо миссис Вотерс, как читатель догадывается, открыла Джонсу при последнем посещении тайну его рождения). Первые проявления охватившей обоих радости я описать не в силах; не буду поэтому и пытаться. Подняв Джонса, упавшего к его ногам, и заключив его в свои объятия, Олверти воскликнул:
— О дитя мое, какого порицания я заслуживаю! Как оскорбил я тебя! Чем могу я загладить мои жестокие, мои несправедливые подозрения и вознаградить причиненные ими тебе страдания?
— Разве я уже не вознагражден? — отвечал Джонс. — Разве мои страдания, будь они в десять раз больше, не возмещены теперь сторицей? Дорогой дядя, ваша доброта, ваши ласки подавляют, уничтожают, сокрушают меня. Я не в силах вынести охватившую меня радость. Быть снова с вами, быть снова в милости у моего великодушного, моего благородного благодетеля!
— Да, дитя мое, я поступил с тобой жестоко, — повторил Олверти и рассказал ему все козни Блайфила, выражая крайнее сожаление, что поддался обману и поступил с Джонсом так дурно.
— Не говорите так! — возразил Джонс. — Право, сэр, вы поступили со мной благородно. Мудрейший из людей мог бы быть обманут, подобно
— Очень рад, милый мой мальчик, слышать от тебя такие разумные слова, — отвечал Олверти. — Так как я убежден, что лицемерие (боже, как я был обманут им в других!) никогда не принадлежало к числу твоих недостатков, то я искренне верю всему, что ты сказал. Теперь ты видишь, Том, каким опасностям простое неблагоразумие может подвергать добродетель (а для меня теперь ясно, как высоко ты чтишь добродетель). Действительно, благоразумие есть наш долг по отношению к самим себе; и если мы настолько враги себе, что им пренебрегаем, то нечего удивляться, что свет тогда и подавно пренебрегает своими обязанностями к нам; когда человек сам закладывает основание собственной гибели, другие, боюсь я, только того и ждут, чтобы на нем строить. Ты говоришь, однако, что сознал свои ошибки и хочешь исправиться. Вполне тебе верю, друг мой, и потому с настоящей минуты никогда больше не буду о них напоминать, но сам ты о них помни, чтобы научиться тем вернее избегать их в будущем. Однако в утешение себе помни также и то, что есть большая разница между проступками, вытекающими из неблагоразумия, и теми, которые диктуются подлостью. Первые, пожалуй, даже вернее ведут человека к гибели, но если он исправится, то с течением времени может надеяться на полное перерождение; свет хотя и не сразу, но все-таки под конец с ним примирится, и он не без приятности будет размышлять о том, каких опасностей ему удалось избежать. Но подлость, друг мой, однажды разоблаченную, невозможно загладить ничем; оставляемые ею пятна не смоет никакое время. Негодяй навсегда будет осужден в мнении людей, в обществе он будет окружен всеобщим презрением, и если стыд заставит его искать уединения, он и там не освободится от страха, подобного тому, который преследует утомленного ребенка, боящегося домовых, когда он покидает общество и идет лечь спать один в темной комнате. Больная совесть не даст ему покоя. Сон покинет его, как ложный друг. Куда он ни обратит свои взоры, повсюду будет встречать только ужасы: оглянется назад — бесплодное сокрушение преследует его по пятам; посмотрит вперед — безнадежность и отчаяние вперяют в него взоры; как заключенный в тюрьму преступник, клянет он нынешнее свое состояние, но в то же время страшится последствий часа, который освободит его из неволи. Утешься же, друг мой, что участь твоя не такова; радуйся и благодари того, кто дал тебе увидеть твои ошибки прежде, чем они довели тебя до гибели, неминуемо постигающей всякого, кто упорствует в них. Ты от них отрешился, и теперь обстоятельства складываются так, что счастье зависит исключительно от тебя.
При этих словах Джонс испустил глубокий вздох и на замечание, сделанное по этому поводу Олверти, отвечал:
— Не хочу таиться от вас, сор: одно следствие моего распутства, боюсь, непоправимо. Дорогой дядя, какое сокровище я потерял!
— Можешь не продолжать, — отвечал Олверти. — Скажу тебе откровенно: я знаю, о чем ты горюешь; я видел ее и говорил с ней о тебе. И вот в залог искренности всего тобой сказанного и твердости твоего решения я в одном требую от тебя безоговорочного повиновения: ты должен всецело руководиться волей Софьи, будет ли она в твою пользу или нет. Она уже довольно натерпелась от домогательств, о которых мне противно вспоминать; я не желаю, чтобы кто-нибудь из моей семьи послужил для нее причиной новых притеснений. Я знаю, отец готов теперь мучить ее ради тебя, как раньше мучил ради твоего соперника, но я решил оградить ее впредь от всех заточений, от всех неприятностей, от всякого насилия.