История жизни, история души. Том 1
Шрифт:
А.И. Цветаевой
[Без даты]
Дорогая Ася! То, что Мур (от к<оторо>го с весны 1944 г., т. е. с его первых боёв или боя, нет известий)1 в своих письмах и Вам, и мне вместо слова «мама» ставит её инициалы, можно объяснить только возрастным «интересничаньем» — вроде того, как каждое письмо туда, мне на Север2, он писал мне другим почерком. М. б., я жестоко ошибаюсь, м. б., это - подсознательное желание отдалить от себя именно маму, чтобы в памяти возникала не так страшно погибшая мать, а более отвлечённая «М. И.» во всём её литературном величии. Ему, Ася, очень больно писать «мама». А ещё тут желание казаться «взрослым», писать и говорить о ней наравне с Алексеем Толстым, с Ахматовой3 и пр. Боль свою он несёт глубоко в себе, не даёт ей подниматься на поверхность, не желает делиться ею ни с кем, знаю это по себе. Одним словом — внешне, — желание казаться интересным, взрослым, подсознательно — боль. Я его ни в чём не осуждаю, так же как и себя не осуждаю за то, что делала и чего не делала в ранней молодости. На то она и молодость, на то она и судьба. Я знаю только одно, что за всё то время, что мы были вместе, он не только очень любил маму, но и очень хорошо умел проявлять эту любовь. С самых ранних лет относился к ней со взрослой чуткостью, чуя её детским своим сердцем и понимая взрослым умом. Иногда она его шокировала — то недостаточно модной одеждой, то базарной сумкой, то страстностью [одно слово утрачено] — резкостью в каком-нибудь споре, тем, что всё это было недостаточно «прилично» для его дендизма. Он любил, чтобы
Никогда не забуду следующего случая: у нас там были друзья, художники по фам<илии> Артемовы4, он и она. Они жили в маленьком домике в Кламаре, у них был садик с черешневым деревом, охотничьи собаки, ирл<андские> сеттеры. Они очень нас любили, мама часто бывала у них, читала стихи. Мы там проводили целые дни. Однажды возник спор - что лучше, поэзия или живопись, и мамадо-казывала, страстно и резко, что поэт - выше всех, что поэзия - выше всех существующих искусств, что это — дар Божий, наконец дошли до необитаемого острова, где (мама) «поэт всё равно, без единого человека вокруг, без пера и бумаги, всё равно будет писать стихи, а если не писать, то всё равно говорить, бормотать, петь свои стихи, совсем один, до последнего издыхания» - а Артемова: «а художник на необитаемом острове всё равно будет острым камнем по плоскому царапать свои картины» - и тут мама расплакалась и сказала: «а всё равно поэт - выше!» Мур, молча и внимательно наблюдавший за всем этим, бросился с кулаками на Ар<темо>ву, крича плаксивым (детским) басом: «Дура! Не смей обижать маму!» (а потом к маме, припал к ней, обнял. Было ему что-то около семи лет. Такие да и вообще внешние проявления чувств у него были очень редки, он был чрезвычайно сдержан). Мама его любила больше и иначе, чем меня, но меня любила тоже. Они с Муром [истерто два слова] дружили. Было так: я уехала в марте тридцать седьмого года; папа в октябре или ноябре тридцать седьмого был спешно вызван в Москву. Мама с Муром остались вдвоём, одни, до их приезда в конце июня тр<идцать> дев<ятого >. О их жизни тогда я знала по частым подробным их письмам. Письма эти пропали у меня — <невоз>местимая утрата. Об отъезде [текст истёрт — около 6 слов] расскажу при встрече. Мамины письма были полны Муром, она всегда очень хвалила его. Постоянно упоминается о внимательности, о том, что всегда помогал по хозяйству, что для него, не выносившего хозяйственных дел, было действительным проявлением любви. Она часто бывала у самых больших наших там друзей, Лебедевых <...> нам впоследствии удастся [несколько слов утрачено; карандашом А. И.: «совсем стёрлось»] кусок их жизни. О, эти сборы в Москву, продлившиеся около полутора лет! Покупки на сэкономленные деньги одежды для всех четырёх, подарков для нас с С<ерёжей >, терпеливые поиски мест, где дешевле и лучше <...> одиночество. Подрастающий Мур, которому, скрепя сердце и сжав губы, предоставлялась [относительная] самостоятельность. Он сам ходит по улицам города, сам ходит в кино и театр, по своему выбору покупает и читает книги, журналы, газеты, из Мура постепенно становится Георгием, прощание с молодостью, прощание с городом, начинавшееся прощание с жизнью. О нашей встрече в Москве, о встрече с С<ерёжей> в Болшево писала Вам много и подробно, письмо - письмо о последнем нашем праздничном - о посещении Сельхозвыставки. Вы всё это должны были давно получить. Был сияющий августовский день, ослепительные павильоны и фонтаны выставки. В одном из кустарных киосков купили большого кустарного льва. Маме особенно понравился павильон Грузии, некоторые небольшие (Башкирский и т. д.), из животных - овчарки. Она сказала, что всё -гораздо лучше Международной выставки. Папа, тогда болевший, чувствовал себя хорошо, мы были все вместе, это был последний радостный день. Через три дня мы с мамой простились навсегда. Сквозь спущенное окно машины я махала рукой до того поворота. Они стояли на высокой террасе дачи, мама, папа, Мур, мой муж, наша приятельница Миля и те друзья, семья, к<отор>ые жили с нами на даче. Мама стояла в синей кофте, в к<отор>ой спала, в синей линялой косынке, из-под которой белая прядь, очень бледное лицо. Голова высоко поднята, и глаза сощурены, чтобы лучше видеть. Губы прикушены. Простите за путаность, за конспективность, — нет времени, нет возможности, ничего нет. Могу писать одна <...> нужно писать многим - когда? Но я очень стараюсь—люблю Вас очень, Ася, Вы всё должны понимать. Ловлю каждый случай писать В<ам> хоть по несколько строк наспех.
[Надпись на полях]
Чувствую себя неплохо. Ещё и ещё спасибо за тот портрет. Крепко целую, Аля 38
Е.Я. Эфрон, З.М. Ширкевич
1 января 1945
С Новым годом, дорогие мои Лиля и Зина! Дай нам Бог всем остаться в живых и встретиться — нет у меня больше других желаний. Получила уже давно от вас обеих весточки в ответ на мой запрос о Мульке. Своё молчание он мотивировал тем, что вот-вот ждал меня домой. Со дня на день. Я на своём скромном опыте давно постигла, что из дней слагаются годы, и поэтому предпочитаю, чтобы мне писали, и сама стараюсь писать по мере возможности. Сама я рвусь домой безумно, безумно хочется к маминым рукописям, ко всему тому, что от неё и о ней осталось. Память о ней не слабеет, и со временем горе и боль не утихают. Думаю о ней постоянно, то вспоминаю, что было при мне, то каким-то, я уверена, не обманывающим чутьем воссоздаю всё, что было без меня.
И вот мне хочется возможно скорее собрать всё и всё записать о ней - «Живое о Живом», как называется одна из её вещей - воспоминания38. Пока ещё живы сказанные слова, люди, слышавшие их, видевшие её. Непременно напишите мне вот о чем: когда я уезжала с Севера, я оставила там на хранение моей подруге мамины письма и фотографии, зная, что в дороге могу всё растерять. Вчера получила от неё письмо, в к<отор>ом она сообщает, что переслала это Вам, Лиля (по моей просьбе); но от Вас подтверждений в получении не имеет. Ради Бога, Лиля, напишите скорее мне, получили ли Вы или нет, и если да, то что именно? Я ужасно боюсь, как бы это невосстановимое не пропало, а у неё тоже храниться вечно не могло, ведь мы подвержены таким случайностям! Так что подтвердите мне получение или неполучение. Есть ли что-нб. от Мура? Если нет, то наводили ли справки? Я от него за всё время получила одно письмо весною. М. б. и его больше нет в живых. — Да, если получили от Тамары2 письма и карточки, передайте их, пожалуйста, Мульке, чтобы он приложил их к
маминым рукописям. И не показывайте чужим — это не стихи, не для всех. И стихи-то не для всех, а письма - тем паче. Дай Бог, чтобы они до Вас дошли, — вот бы камень с плеч! Пишите мне, я очень одинока. Под Новый год видела во сне Сережу, живого. И сердце мне твердит, что мы увидимся. Неужели и Мур погиб? — Я живу и работаю всё так же. Чувствую себя, за исключением сердца, хорошо и впервые за все эти годы действительно поправилась. Домой хочется.
Крепко обнимаю и люблю. Берегите себя — мы скоро опять будем вместе.
Ваша Аля
' Название воспоминаний М. Цветаевой о ее близком друге поэте М. Волошине, написанных в 1932 г., сразу же, как только она узнала о его кончине.
2 Речь, видимо, идет о Тамаре Васильевне Сказченко.
А.И. Цветаевой 1
6 января 1945
Дорогая Ася, от Мура нет известий с весны, послала о нем запрос. Мои (т. е. Лиля, Зина, муж) пишут редко и как-то безалаберно, ничего толком от них <не>узнаешь.
С середины 35-го года я стала постепенно готовиться к отъезду. Мама была против, хотя предоставила мне в этом вопросе полную свободу. Я с увлечением занималась общественной работой5, писала статьи, много работала. Такая я радовала отца. Мама больше не спрашивала меня, куда я и откуда. Но по-прежнему, <веря> в мой слух и чутьё6, она читала мне свои варианты и спрашивала: как лучше, так или так? По-прежнему дарила мне подарки, которые выкапывала в антикв<арных> магазинах и на толкучках, - книги, старинные странные вещи. Всё это время я жила дома. Ей очень не хотелось, чтобы я уезжала. Всю зиму 36-го года она собирала меня к отъезду. Она связала мне одеяло (Вы не знаете, что она научилась вязать и вязала крючком, и только одеяла!). Это одеяло у меня пропало уже во время моей поездки на Север, и как раз в последних числах августа года её смерти. Относилась ко мне как к взрослой, чуть издалека. Слишком много чуждого ей было в моём стремлении уехать. «Вот это передашь Асе, только смотри, сама не носи», — сказала мне, передавая мне два платья, чёрное и голубое. Долго где-то выискивала часы Андрюше, меняла их несколько раз, пока не нашла те, что, по её мнению, должны были ему подойти. Много народу провожало меня на вокзале. Она стояла в кофточке и берете, связанных ей мной, с кошелкой, в которой принесла последние подарки и еду. Она поцеловала меня и неторопливо три раза перекрестила, вглядываясь в меня ясными близорукими глазами. Вложила мне в руку записку, которая у меня пропала. Там было написано о том, что человек везде и всегда важнее всего, чтобы никогда этого не забывала в новой жизни. «Благословляю тебя и целую». Я уехала 15 марта 37-го г., отец приехал ко мне в срочную командировку7 зимой этого же года, мама должна была с Муром вот-вот приехать, но это вот-вот откладывалось вплоть до июня 39 года. Мы переписывались с нею постоянно. Многое из её писем помню. Горда тем, что те мои товарищи, к к<отор>ым она относилась когда-то очень критически, оказались на высоте в то время, ко<гда> она там оставалась одна с Муром. (Матерьяльно в то время они жили неплохо.) Они постоянно общались с ней, помогали, кто чем мог, очень уважали, очень любили. Также после нашего с отцом отъезда из Москвы оказались действительно на высоте те немногие люди, с к<ото-р>ыми я была близка, - мой муж (первый и последний), моя подруга Нина, неизменная Лиля8, трогательная Зина. Они все очень и действенно помогали, и я считаю, что именно они тогда продлили её жизнь. «У него золотое сердце», — писала мне мама на север про мужа9. «Он не только помогал мне, он лез со мной в самое пёкло». «В Лиле сосредоточена вся радость нашей семьи». «Твоя Нина — замечательный человек, трогательно и преданно помогает»10. «Мама мне подарила свое кожаное пальто. Аля, за что она меня так любила?» — писала Нина после её смерти... «Когда я рассказываю маме о тебе, она с гордостью говорит: “Моя порода!”, она очень любит тебя», - писал мне муж, когда она была ещё в Москве.
Отец приехал ко мне очень <сл>омленный, много переживший. Со слезами на глазах он рассказывал мне о том, как провожала его мама. Нам с отцом дали путевку в Кисловодск, мы чудесно отдохнули там месяц, отец всё время повторял: «вот бы маму с Мурзилом сюда!» Зимой 38-го года отец очень серьезно заболел". Больница, в кот<орой> он лежал, находилась в двух шагах от моей работы, я бегала к нему по несколько раз в день, проводила у него все вечера, дежурила все ночи. Сжилась с этой больницей, где все сестры и санитарки поголовно были влюблены в отца. Читала ему вслух, лепила из хлеба разных зверушек, ко<торые> ему очень нравились. («На столе у меня — твоя кошечка из хлеба, берегу её. Пишу тебе глупости»12, — писала моя мама в одной из своих открыток в 1941 г.) Потом он уехал в санаторий в Одессу. Я ездила к нему туда на несколько дней. Мы все ждали маму и Мура, переписывались с ними чуть ли не ежедневно. Поправлялся отец медленно, но выглядел, когда вернулся из Одессы, гораздо лучше. Нам дали дачу в Болшеве, недалеко от Москвы. Дача была чудесная, я Вам много писала про нее, про нашу там жизнь, про маму в Болшеве. Вы, наверное, получили. Писала Вам также и про то, что и отец, и мать очень любили моего мужа. (Мне кажется, что он немного напоминает Вашего Мавр<икия>
Ал<ександровича>13, - напишите мне, если не забудете, любил ли он стихи? Мой муж лучше разбирается в прозе, и тем ценнее его отношение к ма<ме>, правда?) Ещё до войны, когда мама и Мур после Болшева жили в Мо<скве> на Покровском бульваре14, муж писал мне: «Очень часто бываю у твоих, произвожу у них разный мелкий ремонт мебели, окон, электроприборов, к<оторы>е рассеянный Мур и поэтическая мама сами починить не в состоянии. Зная мою любовь к тебе, мама рассказывает мне о твоём детстве, и я забываю дела и заботы. Твой брат стал необычайно умным красивым юношей и отменным франтом. Мама много и хорошо работает, все понимает и держится молодцом».
Ася, хотела Вам предложить зарисовать по памяти те комнаты, в которых на Вашей памяти жила и работала мама. Я помню с Борисоглебского и по Болшеву. Это ведь очень важно, так мы сможем восстановить и установить, где, в какой обстановке, за каким столом была написана ею та или иная вещь, был прожит ею данный кусок жизни. Мамина комната в Болшеве была небольшая, с большим четырехугольным окном. Налево пружинный матрас на ножках, обитый коричневой материей, стенной шкаф, над постелью — книжные полки, стол — перед окном. Кру<глый> столик в углу — дверь в нашу комнату (направо) [1 слово <нрзб. >] печь. Два стула, табу<ретка> [1,5 строки утрачено], она устраивалась на ночь, причем пододеяльника не признавала, ложилась в цветной ночной рубашке, сшитой самой. Чи<та-ла>, чуть прищурив левый глаз, и грызла какое-нб «ублаженье». Так и засыпала со светом и с книгой на груди, а когда папа ночью приходил и гасил свет, она сквозь сон говорила: «Серёженька, я не сплю!»