Ивашов
Шрифт:
Мы стали нервно, беспорядочно шарить по многочисленным карманам френча, отглаженного, словно вчера сшитого. Нашли листок, вырванный из тетради. Мама не обратила внимания, а я прочла вслух:
Невзгоды между ним и мной...И годы между ним и мной.— Что это? — механически спросила мама с отчаянием, не находя того, что искала...
За окнами продолжался салют: огромные деревья последний раз вскинули свои огненные ветви,
Сколько раз я, помимо воли, отправлялась в прошлое, пока возникающие и исчезающие за окном деревья вскидывали свои огненные ветви. А сколько раз я отправлялась по тому же маршруту «сегодня — недавно — давно», пока спешила сюда, на третий этаж, с авоськой в руках...
Было сказано: еще полгода, годик... А прошло около четырех лет. Но так надо было сказать: мы жаждали обещания, что ужас не вечен.
Мучительно переходить из мира в войну. Но и к миру после четырех лет... надо привыкнуть. Меня охватили не только истеричное ликование, но и растерянность. С прежним страхом я взглянула на лестницу, спускавшуюся в подвал, который мысленно все еще называла «бомбоубежищем».
Оттуда, снизу, цепляясь за перила, как после изнурительной болезни, появилась женщина с таким лицом, будто она всю войну просидела в подвале. Я знала ее. Но откуда?
Человеческая память избирательна: один забывает номера телефонов, но мастак по части имен и фамилий, другой же — наоборот. Моя память отталкивала от себя лица. Человек здоровался, а я не знала, о чем разговаривать, на какую тему: кто он — лечивший меня доктор, управдом или продавец из соседнего магазина?
— Это не болезнь, а особенность, свойство натуры, — объяснил Ивашов, который был для нас с мамой самым авторитетным на земле человеком. — Все молодые сотрудницы в моем представлении — Верочки. Ну, и что? Не Валечки и не Галочки... А только вот таким образом.
Ивашов не успокаивал — он, пользуясь собственным опытом, объяснял, что причин для волнений пет. Паники он не выносил. Особенно, когда для нее были основания.
— Паника, хоть и криклива, все притупляет, лишает зрения. И погружает во тьму хаоса. Это не я утверждаю, а исторический опыт. Вот таким образом.
Он часто обрывал разговор этой холодной фразой, не желая показаться сентиментальным или велеречивым.
Ивашов знал, конечно, что опыт люди используют в науке, а в личной жизни им чаще всего пренебрегают.
— Этому есть оправдание, — помню, сказал он. — Ведь теории личной жизни не существует: ничто здесь не подвластно правилам, обобщениям.
Мы с мамой немедленно восприняли его мысль, как обобщение и руководство к действию. Опираться на его убеждения было очень удобно: не возникало риска споткнуться, ощутить вакуум.
Женщина, которая появилась из бывшего бомбоубежища, казалось, и не слышала
— Ивашов-то из эвакуации насовсем вернулся? — мрачно, с подковыркой спросила она.
Я заспешила по давно немытым ступеням.
— Дочь-то его, красавица, говорят, замуж вышла? — догнал меня следующий вопрос. — Там осталась?.. Теперь в двух комнатах один проживать будет?
Я и на это ей не ответила.
«Сейчас увижу Лялю и Машу?» — подумала я о своих лучших подругах, убегая от въедливого, укоряющего голоса.
— А ты расцвела... Выросла! — догнал он меня уже на втором этаже.
–
Война была, а ты расцвела. Все из эвакуации обратно поползли...
Отоварилась?
У меня в руках была сумка с продуктами.
Я испытывала благодарность и облегчение, когда люди сами напоминали, кто они и откуда знают меня. Женщина, стало быть, просто видела, как я девчонкой бегала к Ивашовым, — я встречала ее здесь же, в подъезде. Все вспомнилось, но благодарность от этого не возникла.
1
В нашем классе знали, что у Ляли Ивашовой отец — большой начальник.
Иногда говорили: «Большой человек!» С годами я поняла, что это не обязательно совпадает.
Ивашовы уже тогда, до войны, жили в отдельной квартире. Мама воспринимала это восторженно, потому что у нас было восемь соседей. Она никогда никому не завидовала. Если человек обладал чем-то, для нас недоступным, значит, он заслужил. А раз заслужил, она его уважала.
«Завидую только здоровым старикам, — говорила мама. — Идет по улице восьмидесятилетний — и но нуждается в посторонней помощи, в одолжениях, все помнит. Вот об этом мечтаю».
Я приходила к Ивашовым с праздничным благоговением, как на елку во
Дворец культуры. Я бывала у них почти каждый день, но благоговение не покидало меня. Отсутствие соседей тоже было тому причиной. И радиола, которую Ивашов привез откуда-то издалека. И шофер, появлявшийся в дверях с одной и той же фразой: «Я прибыл!» Все это было не меньшим чудом, чем елочные новогодние представления. Но главное заключалось не в шофере и не в радиоле: я, как и мои подруги-старшеклассницы, была влюблена в
Ивашова.
От родителей наследуется не только какое-либо душевное качество, но и отсутствие такового: мне тоже неведома зависть. А испытывать это изнуряющее чувство к жене Ивашова было вообще невозможно: ее не стало в день рождения дочери. Мама сказала:
— Отправляется в роддом один человек, а приезжают оттуда двое, бывает, даже трое и четверо! Ивашов же туда отвез одного человека и обратно привез одного. Но другого, нам в ту пору еще незнакомого: Лялю.
Мама дружила с его женой и утверждала, что это была красавица. Иначе быть не могло! И вовсе не потому, что все женщины, по мнению мамы, в той или иной степени хороши. Речь шла о жене Ивашова!
— Хочешь увидеть ее? — говорила мама. — Взгляни на Лялю. Такой она и была. И имя такое же. Мы учились с ней десять лет.