Из Африки
Шрифт:
Он был совершенно неподобающим обитателем фермы, так как целиком принадлежал морю и казался альбатросом, утратившим способность летать. Жизненные невзгоды, болезни и пьянство окончательно его сломили и согнули в три погибели; седины у подобных ему рыжеволосых субъектов обычно напоминают пепел, его же голова казалась присыпанной солью. Тем не менее, природный огненный цвет нет-нет, да пробивался. Он был потомков датских рыбаков, сам служил моряком и фигурировал среди тех, кто впервые обосновался в Африке, хотя причины его перехода к сухопутному образу жизни так и остались для меня неведомыми.
Старый Кнудсен перепробовал в жизни все, что только возможно, любые занятия, связанные с водой, рыбой и птицей, но ни в одном не преуспел. По его словам, в былые времена
Все это я выслушивала от него, когда он навещал мой дом, что случалось нередко, так как одинокое проживание в бунгало не очень его устраивало. Юные африканцы, которых я приставила к нему в качестве слуг, то и дело от него сбегали, потому что он распугивал их вспышками беспричинного гнева и размахиванием палки. Зато, будучи в хорошем настроении, он, устроившись у меня на веранде и попивая кофе, распевал для меня датские патриотические песни, не нуждаясь в других голосах и проявляя недюжинную энергию. Нам обоим огромное удовольствие доставляла возможность побеседовать по-датски, и мы обменивались соображениями по поводу различных малозначительных происшествий на ферме, лишь бы звучал родной язык. Однако мне нелегко было сохранять с ним терпение, потому что его трудно было прервать и отправить восвояси; как и следовало ожидать, он прочно входил в роль Старого Моряка.
Он был большим мастером по части плетения рыболовных сетей, которые он уверенно называл лучшими в мире; у себя в бунгало он изготовлял также кибоко — бичи из носорожьей шкуры. Шкуры он покупал у африканцев или у фермеров на озере Наиваша и умудрялся разрезать одну шкуру на целых пятьдесят бичей. У меня до сих пор хранится сделанная им плеть для верховой езды, на которую я не могу налюбоваться. Правда, его занятие сопровождалось нестерпимой вонью; все его бунгало приобрело запах, источаемый гнездом хищной птицы. Позднее, когда я выкопала пруд, его чаще можно было застать на берегу, где он предавался углубленным раздумьям, отбрасывая небольшую тень, как морская птица в зоопарке.
Во впалой старческой груди Кнудсена билось простое, яростное и вспыльчивое сердце, как у мальчишки, то и дело ввязывающегося в драки; это был неисправимый романтик и боец. Он постоянно кипел ненавистью к кому-то, гневался почти на всех людей и на все учреждения, с которыми был хоть как-то связан, призывая на их головы и крыши небесный огонь и, как принято говорить в Дании, «рисуя на их стенах чертей» в прямо-таки микельанджеловской манере.
Ему доставляло огромное удовольствие натравливать людей друг на друга, подобно тому, как мальчишки любят стравливать собак или напускать собаку на кошку. Я была изумлена и восхищена тем, что старик Кнудсен сохранил душевные силы для негодования и вражды, хоть прожил трудную жизнь, на закате которой оказался в тихой гавани, где мог бы спокойно свернуть паруса. Это был то ли вечный сорванец, то ли неистовый скандинав-берсерк, но в обоих случаях его нельзя было не уважать.
О себе он говорил исключительно в третьем лице, как о «Старом Кнудсене», и вечно сопровождал свои рассказы безудержным хвастовством, Казалось, в мире не осталось ничего, чего Старый Кнудсен ни попробовал бы на зуб, ни одного непобедимого чемпиона, которого он ни свалил бы с первого удара. Говоря о других людях, он проявлял безнадежный пессимизм и предрекал всем их начинаниям скорое и заслуженное крушение. Зато на собственный счет он испытывал не менее безоговорочный оптимизм. Незадолго до смерти он, заставив дать клятву держать язык за зубами, посвятил меня в грандиозный план. Целью плана было долгожданное превращение Старого Кнудсена в миллионера и окончательное посрамление всех его недругов. План состоял в том, чтобы поднять со дна озера Наиваша накопившееся там спокон веку гуано водоплавающих птиц. Сделав последнее колоссальное усилие, он совершил путешествие с фермы на озеро для проработки деталей своего плана, но умер, не доведя дело до конца. В этом замысле было все, что привлекало его в жизни: глубоководье, птицы, спрятанное сокровище, даже некий аромат, из-за которого о подобных вещах не подобает разговаривать с дамами. Его внутреннему взору уже представал Старый Кнудсен, восседающий с трезубцем на горе золота и повелевающий волнами. Не помню, объяснил ли он мне, каким образом собирается поднять гуано со дна на поверхность.
Великие достижения и подвиги Старого Кнудсена и его всеведение, в прославление коих превращались все его рассказы, пребывали в вопиющем противоречии со старческим бессилием самого рассказчика; в конце концов начинало казаться, что это два разных, совершенно не похожих друг на друга человека. Поблизости высилась могучая фигура Старого Кнудсена, непобедимого триумфатора, героя захватывающих приключений, моим же знакомым был просто согнутый жизнью старик, никогда не отваживавшийся рассказать о самом себе. Это смиренное существо поставило своей жизненной целью восхваление Старого Кнудсена и не изменяло ей до самой смерти. Ему, в отличие от всех остальных смертных, довелось лицезреть Старого Кнудсена, и на этом основании он с ходу объявлял всех сомневающихся еретиками.
Всего один раз я услышала от него личное местоимение первого лица единственного числа. Это случилось за пару месяцев до его смерти, после сильного сердечного приступа того же рода, что и следующий, прикончивший его. Перед этим я не видела его на протяжении недели и отправилась к нему в бунгало, чтобы проведать. Нашла я его в неимоверной вони, издаваемой носорожьими шкурами, в постели в углу голой и неприбранной комнаты. Лицо его было пепельно-серым, глаза глубоко запали и потухли. Он не соизволил ответить на мои вопросы о его здоровье. Наконец, когда я встала, чтобы уйти, до меня донесся хриплый голос:
— Я очень болен.
Речь шла не о Старом Кнудсене, неподвластном хворям, а о его слуге, позволившем себе в кои-то веки признаться в собственном недомогании и тревогах.
Кнудсен скучал на ферме. Иногда он запирал свое бунгало и куда-то исчезал. Обычно это происходило тогда, когда до него доходили вести о появлении в Найроби какого-нибудь его давнего приятеля из числа пионеров славного прошлого. Отсутствовал он неделю или две; мы успевали забыть о его существовании, но он возвращался — до того больной и усталый, что даже не мог самостоятельно отпереть дверь. После этого он день-другой не высовывал носа из бунгало. Думаю, он в это время побаивался меня, так как не сомневался, что я не одобряю его эскапад и готова воспользоваться его слабостью, чтобы восторжествовать над ним. Старый Кнудсен, распевавший песни о невесте моряка и влюбленный в волны, на самом деле испытывал глубокое недоверие к женщинам и считал их мужененавистницами, которые, следуя инстинктам и принципам, только и ждут, чтобы лишить мужчин удовольствия от жизни.
Перед смертью он, по своему обыкновению, отсутствовал на протяжении двух недель, и никто на ферме не знал, что он уже возвратился. Сам он на сей раз решил, наверное, поступить вопреки собственным правилам, так как поплелся через всю плантацию в направлении моего дома, но по дороге упал и умер. Мы с Каманте нашли его на тропе во второй половине дня, когда отправились по грибы, которые обычно вылезали среди свежей невысокой травки в апреле, в начале сезона дождей.
То, что его нашел не кто-то из африканцев, а именно Каманте, было удачей: в отличие от своих соплеменников, Каманте симпатизировал старику. Тот даже вызывал у него интерес, будучи, как и он сам, отклонением от нормы; Каманте по собственному желанию носил ему куриные яйца и приглядывал за его боями, чтобы они совсем не разбежались.