Из дневника улитки
Шрифт:
После вторжения на Балканы и незадолго до начала вторжения в Россию запас басен о животных у Скептика иссяк, и он стал пересказывать тексты Ливия, Плутарха и Геродота. Витебск и Смоленск пали, и Скептик начал рассказывать об Александре Македонском, Ганнибале и Наполеоне. Когда немецкие дивизии взяли Киев, но застряли в снегу под Москвой, Скептик обрек на гибель Александра и Ганнибала, разжег большой пожар в Москве и в жутких красках расписал отступление Наполеона. Погнав остатки наполеоновской армии вместе с кучкой добровольцев из Данцига и Диршау, с остатками батальона Липпе и разрозненными польскими легионерами через Кашубию, и заставив их ютиться в монастырских
Когда я на предвыборных собраниях рассказываю о песочницах, в которых задним числом выигрываются или отыгрываются проигранные войны и потерянные провинции, многие слушают, иронично склонив голову набок: это они и есть — игроки в песочек. Поскольку я родом из Данцига и знаю, что потерял, я вправе так говорить Скептик со мной согласится: там было хорошо. Совсем другие облака. Белый снег. Поездки на пароходе через Фишербабке в Кальте Херберге. Башни и башенки: серо-зеленые и кирпично-красные. Два фарверковых пакгауза фирмы «Райфайзен» на берегу Мотлау. И бывший амбар на Маузегассе, где старые запуганные евреи в лапсердаках все еще надеются…
Наслушавшись вдоволь рассказов Скептика, Штомма и его дочь оставили его в покое. Теперь он лежит без сна в своем подвале. Он собирает обломки былого, заглядывает в амбарные окна, бегает на коньках с учениками в сторону Крампица, то и дело катит на велосипеде по Мильхканненбрюке, по запутанным улочкам Старого города и — никуда не сворачивая — выбирается на дорогу в Картхауз. Деятельный бег ото сна. Правда, прыгающих улиток удается вообразить, но воображаемая улитка прыгает только в сравнении со скользящей улиткой, которую придумывать незачем. Даже если бы Скептику удалось (ради милой его сердцу Утопии) вывести прыгающих улиток, новый темп свидетельствовал бы лишь об одном: быстрее-то они быстрее, да только перепрыгнутые отрезки не желают поспешать.
Только под утро, когда затяжной дождь добрался и до подвала, Скептик забылся сном.
Я знаю это от д-ра Лихтенштайна, который цитирует дневник торговца Бертольда Вартского: в понедельник, 26 августа 1940 года, начался выезд последних евреев из Данцига. 527 человек из богадельни на Мильхканненгассе, из бывшего амбара на Маузегассе и из переполненных частных квартир — на Тепфергассе, в Пфеферштадте, на Штайндамме, Хундегассе, у кашубского базара, — собрались в четыре часа пополудни около портовой столовой на Фуксвалле. Многие жильцы частных квартир не имели продовольственных карточек и прибыли без провианта. Оберштурмфюрер СС Абромайт и его помощники разделили всех на группы. Отъезжающим пришлось сдать все наличные деньги. После чего группы по пятьдесят человек двинулись по Вальгассе, Шихаугассе, через Шихаускую колонию к новой грузовой платформе на территории верфи — сплошь одни старики, поэтому процессия двигалась медленно.
Многие горожане, столпившиеся на тротуарах, выглядывавшие из-за цветочных ящиков из окон или высыпавшие на балконы, во все горло орали вслед своим бывшим согражданам. Со всех сторон хохот, издевательские стишки, плевки. Особенно усердствовала молодежь. (Меня при этом не было, дети; но в свои тринадцать лет я вполне мог бы там быть.)
Поезд особого назначения состоял из двенадцати вагонов третьего класса для эмигрантов и двух вагонов второго класса, в которых разместились оберштурмфюрер СС Абромайт, уполномоченный по делам евреев Биттнер, два врача-еврея из Бреслау, несколько гестаповцев и санитарный персонал. В 20 часов 12 минут поезд выехал из города, не остановившись на центральном вокзале. Точно мы этого не знаем, но, кажется, четыреста евреев остались, — им, не отступившимся от надежд, вскоре пришлось нацепить желтую звезду.
Когда по дороге в Дахау мы сделали остановку для отдыха, я понаблюдал за кирпично-красной дорожной улиткой; она прогрызалась в самую сердцевину яблока, словно хотела — бездомная, как все дорожные улитки, — сделать его своим домиком. (Ездивший вместе с нами Томас Хёпкер счел улитку неподходящей парой, он хотел броско сфотографировать меня с живым петухом.)
— Ну? Они доедут?
— Или их тоже?
— А если б они не поехали?
— Они хотели или их заставили?
С некоторых пор Скептик и хозяин дома тоже любят пофилософствовать. Штомма спускался в погреб и говорил: «Я делаю что хочу!» Скептик спрашивал: «А если возможностей две, то какую из них вы выбрали бы по своей воле?» Штомма стоял на своем: «Я могу делать что хочу. И никто мне словечка поперек не скажет».
«Хорошо, — говорил Скептик, — вы по своей воле решите выдать меня гестапо, в результате чего после поражения немцев можете оказаться в неприятном положении; точно так же по своей воле вы можете и впредь предоставлять мне кров за незначительное вознаграждение, в результате чего после поражения немцев можете оказаться в привилегированном положении. Решайте же, дорогой Штомма, раз вы вольны делать одно, отказавшись от другого».
После паузы, достаточно длинной, чтобы еще раз перебрать все возможности, Штомма спросил: «Это что же, я, стало быть, не волен делать что хочу?»
Скептик пояснил: «Ваша свобода делать то, что вы хотите, ограничена необходимостью осуществить только одно из двух возможных решений. Вы — в плену у того или иного неосуществимого решения и, значит, не более свободны, чем я, вы только едите лучше. Кроме того, можете выходить на свежий воздух когда хотите. Но эта ваша свобода — все же свобода пленника непринятого решения. Что же до свежего воздуха, то тут вы и впрямь на зависть свободны».
Штомма и Скептик смеются. И пока смеются, оба довольны, что зависят друг от друга. А потом Штомма неторопливо расстегивает брючный ремень. Не дожидаясь приглашения, Скептик ложится поперек стола. (И отсчитывает двенадцать ударов.) Замахиваясь, Штомма свободной рукой придерживает штаны: ремень тоже не может одновременно справляться с двумя делами.
— Ну ладно, пожалуй, хватит.
— А что теперь?
— Чего вы хотите?
— Может быть, вы хотите принести мне ужин…
Штомма вылезает из подвала и через некоторое время возвращается с жареной картошкой и яичницей. На десерт ячменный кофе. Скептик ест стоя. («Ну как, вкусно? — спрашивает Штомма. — Вкусно?»)
После еды хозяина и постояльца снова разбирает смех. Оба — Скептик хихикая, Штомма фыркая — смеются над все новыми и новыми поворотами темы «ограниченность воли». Лизбет глядит на них, не понимая сути: она-то вольна ходить только на кладбище и больше ничего не хотеть.
Потом Штомма и Скептик играли в мюле. Штомма проигрывал, потому что, делая ход, он думал, какие еще ходы возможны. Лицо его было почти похоже на лицо думающего человека, когда он обалдело смотрел, как у него убывают фишки.