Из книги «Большой голод» рассказы 1932–1959
Шрифт:
— Он еще молодой, — сказала она. — Все это пройдет.
Неожиданно он сел на кровати. Его глаза были красны и дики, невыносимая мука блуждала в них, сжатые кулаки побелели от напряжения. Все присутствующие — женщины у кровати, мужчины и мы — дети — замерли.
— Клито! — закричал он. — Ах, Клито, Клито, зачем ты так поступил со мной?!
На вздохе его глаза закатились, он откинулся на спину и снова забылся в своем беспокойном сне. Женщины опустили занавески, на цыпочках вышли из спальни и осторожно закрыли за собой дверь. Душераздирающий вопль Минго все еще звучал в наших ушах. Все смотрели на дядюшку Клито. Он стоял бледный и потерянный. Тетушка Роза — руки в боки — некоторое время испепеляла изверга своим взглядом, потом изогнулась и плюнула прямо ему в лицо. В
— Ханжа! — кричала мама.
— Позорный сплетник! — голосила Филомена.
— Я вырву тебе глаза! — визжала Луиза.
Мужчины сдержали женский натиск и отвели перепуганного Клито к входной двери.
— Давай, — сказал ему папа, — вали отсюда, пока не поздно.
И с такой силой пихнул дядюшку Клито в раскрытую дверь, что парикмахер, потеряв равновесие, слетел с крыльца, рухнул в снег и некоторое время даже не мог встать. Потом он все-таки поднялся и пошел прочь.
После этого события мы больше не боялись дядюшки Клито — никто из нас. А когда надо было стричься, мама водила нас в парикмахерскую Джо — как раз напротив заведения позорного родственника.
Большой голод
Он слышал, как его мать в мягких шлепанцах поднимается по лестнице. Он уже час как бодрствовал, перелистывая Криминальные Комиксы, которые были запрещены для него, потому что мама считала их вредными для детей. Но Дэн Крейн на самом деле не мог читать, потому что ему едва исполнилось семь — отвратительный возраст, на два года младше брата Ника, который читал уже очень хорошо, мерзавец.
— Вставай, Дэнни, мальчик, — сказала миссис Крейн, появившись в дверях. — Завтрак готов.
Завтрак. У Дэна скрючило живот. Каждое утро одна и та же канитель — завтрак. Он не был голоден. Он лег в кровать с кульком слив и съел их все до единой, схоронив косточки за батареей. И вот она опять за свое — завтракать. Он лежал, уставившись в потолок, и очень серчая на мать.
— Ты слышишь меня, сынок?
— Хорошо, Мама.
— И помой лицо. И почисть ногти.
Эти указания были настолько низменными, что он даже не удостоил их ответа. Главное, и это становилось все более очевидным, что Дэн Крейн не мог больше выносить подобного надругательства. Завтрак. Помой лицо. Почисть ногти. Почисть зубы. Причеши волосы. Смени трусы. Повесь свитер как следует. Иди спать. Вставай. Не шуми. Говори. Помолчи. Двигайся. Открой рот. Покажи язык. Закрой рот. Целых семь лет Дэн Крейн стойко держался, семь лет — всю его жизнь — жизнь раба.
Стягивая покрывало, он с удовольствием констатировал сочные темные разводы грязи на пятках. Прими ванну. Пользуйся щеткой. А положим, он послал бы ее подальше? Тогда бы ему пришлось иметь дело со стариком. Ну и что? Хо! Он полностью держал его под контролем. У него были для этого свои способы: загадочная улыбка, невинный взгляд в пол, слеза к месту — все это безотказно расплавляло гнев отца.
У другой стены в комнате стояла кровать его брата. Покрывало заправлено, под подушкой — аккуратно сложенная пижама. Ник любил носить пижаму! С деланным безразличием он подошел к его кровати, выдернул пижаму и, удерживая ее на расстоянии вытянутой руки, презрительно ухмыльнулся.
Сейчас Ник был там, где и должен быть — в его надежном кулаке; во всей своей красе — такой очаровательный, такой умный, такой помощник матери, такой находчивый в любой компании. Умный мальчик собственной персоной. Пижама заплясала в воздухе под ударами Дэна Крейна. Потом пижама бросилась в контратаку, и Крейн, пошатнувшись, упал на пол. Ник одолевал его, и он с трудом переводил дыхание. Он катался по полу, пытаясь выбраться из-под противника. Наконец нечеловеческим усилием ему удалось оторвать от шеи душившие его руки и поворотить ход поединка. Теперь уже Ник был внизу, и его запрокинутое лицо принимало удары по губам и носу. Кровь брызнула из его ноздрей, а в глазах заполыхал ужас. Последний сокрушительный удар Крейна — и Ник бездыханно отвалился на сторону. Дэн Крейн ткнул указательным пальцем ему в глаз. Тот не шелохнулся. Он был мертв. Покачиваясь, Крейн встал и осмотрел собственные раны: кровоподтеки на лице, вывихнутые руки, разбитые губы. Он стоял, пошатываясь, тяжело дыша и не предлагая никаких объяснений, когда вошел шериф и принялся осматривать место зверского преступления.
— Ты убил его, Крейн, — сказал шериф. — Ты сделал из своего брата отбивную. Боже, какое побоище.
— Я вынужден был сделать это, шериф, — выдавил Крейн. — Или он — или я, выхода не было. Ты знаешь Ника, он поднял нож на меня.
Шериф выставил вперед указательный палец.
— Он был последним подонком, Дэн. Вся страна должна выразить тебе свою признательность.
Шериф исчез, и Дэн Крейн, выпятив грудь, пошагал голышом в ванную. Наступающий день обрел теперь, когда Ник был убит, новые праздничные краски. В окно он увидел яркое светлое утро, солнечные лучи отражались от белой штукатурки гаража и слепили глаза. Часы в ванной показывали восемь тридцать. Он внимательно вгляделся в положение стрелок. Ник всегда дразнил его за то, что он не знает никогда, сколько времени. Ха, — какая ерунда! Ну, без четверти двенадцать, или десять минут седьмого, или одиннадцать — какая разница!
С лестницы опять долетел ее голос:
— Дэниел Крейн. Ты слышишь меня? Завтрак!
— Ладно, ладно.
Он обмакнул угол мочалки в теплую воду, шаркнул ею по пяткам, потом плеснул водицы на лоб и щеки. Это была отвратительная процедура. Стиснув зубы, он утерся полотенцем. Зеркало подсказало ему, что причесываться нет нужды, все в порядке, волосы убраны и с лица, и с глаз. Может, торчат малость по бокам, ну и что из этого? Он осмотрел ногти. Дэн был докой по части чистых ногтей. Многолетние наблюдения привели его к заключению, что ногти бывают всегда двуцветные: розовые с серо-черной полоской по краю. Иногда, вопреки его волеизъявлению, мать уничтожала эту серо-черную окантовку. В эти драматические моменты Дэн голосил, как припадочный, уверенный в том, что у него из-под ногтей выдирают живое мясо.
Снизу заползал запах бекона, яиц, тостов с маслом и оладьей, и на мгновение это порадовало его. Но тут же он взял себя в руки, и представил себе тарелку с клейкими скользкими яйцами и беконом, и покрытые слизистым медом оладьи. Такая инверсия привела к желаемому эффекту. Вверх по пищеводу побежал прогорклый сок съеденных ночью слив. Его стошнило. Теперь он был болен, слишком болен для того, чтобы завтракать.
С горечью он очертил себе свою жалкую участь. В этом пропащем доме нет ни кукурузных хлопьев, ни йогуртов, ни мюслей — ничего из тех восхитительных вещей, которые показывают по ТВ. Его мать ничего не покупает в магазине, кроме всякой дряни. Эта дрянь, видите ли, сохраняет и укрепляет зубы. Неужели? Крейн усмехнулся и коснулся языком своих зубов, только на прошлой неделе запломбированных стоматологом. Через улицу жил Дэвид Калп, девяти лет, он не ел ничего, кроме попкорна на завтрак, и у него были большие, белые, абсолютно здоровые зубы.
Угрюмо и неохотно, проигнорировав приготовленные для него чистые трусы, свежие выглаженные джинсы, футболку и пару новых носков, он напялил старые вещи. Они подходили ему гораздо лучше, почти как собственная кожа, да и пахли его собственным запахом — запахом Дэна Крейна. Его вчерашняя футболка хранила в себе приятные воспоминания приключений под домом Дэвида, где они с другом в укромном уголке спрятали собранные на пляже ракушки. Кстати, преобладающим запахом, исходящим от Дэна Крейна, был запах моря, старого, уставшего от шторма моря. Его джинсы плотно, как парусина, облегали его ноги, жир и смола делали их очень похожими на сшитые из оленьей кожи штаны Даниэля Буна. Его носки были в меру эластичными, как использованная ветошь, с удобными и соответствующими большим пальцам отверстиями. Он знал, что мать будет ворчать по поводу его старых теннисных носков. Он поднес один к носу и понюхал. Ничего, кроме запаха ног, он не почувствовал. С невероятным усилием и стоном он натянул башмаки, шнурки которых были спутаны в такие замысловатые узлы, что ни одна мать на свете не смогла бы развязать их.