Из книги «Большой голод» рассказы 1932–1959
Шрифт:
Я решил обратиться к блондинке — прикинулся простаком и заговорил:
— Можно вас на этот танец?
Играл медленный фокстрот.
Они одновременно прервали процесс жевания и уставились друг на друга. Потом блондинка тщательно осмотрела свои длиннющие ногти.
— Я никогда не танцую с незнакомыми, — сказала она, и, принявшись полировать ногти о бедро, обратилась к подружке:
— Давай, потанцуй с ним, Элси. Он вроде парень ничего.
Элси надула губы и медленно покачала головой.
— Хо, хо, — сказала она.
Это меня взбесило.
— Вы имеете в виду «Нет, сэр», не так ли?
Она посмотрела на меня.
— Да, именно это я имею в виду. «Нет, сэр».
Я развернулся и пошел прочь.
— Эй, ты! — крикнула блондинка, когда я был уже в десяти футах от
Я вернулся. Она все еще полировала ногти.
— Я передумала. Полагаю, ты можешь станцевать этот танец со мной.
На кой черт я ей вдруг понадобился?
— Это очень великодушно с вашей стороны, — сказал я, — но поскольку уж у нас с вами пошла игра предположений, то я полагаю, что вы можете идти к дьяволу.
Она закусила губу, прищурилась и стала пунцовой. Я попытался улыбнуться, но вышло не очень. Отходя, я услышал, как она сказала подружке:
— Меня в жизни еще так не оскорбляли.
Я поздравил себя с такой находчивостью, вспомнил, что Вольтер, Ханекер и Джордж Джин Натан были мастерами подобных эскапад, и представил, как бы они поступили на моем месте. Может быть, не так глуповато, но эффект был бы, без сомнения, тем же. Затем я назвал себя ослом, и некоторое время, прогуливаясь, цитировал по памяти кое-что из «Американского Кредо» Менкена.
Оркестр заиграл весьма приятную немецкую песенку — «Два сердечка в три-пятнадцать». Я подошел к пятачку посмотреть, как под нее танцуют. Было бы чудесно, представилось мне, спеть ее на немецком, и поскольку я всегда стремился к совершенству, я тут же возжелал выучить этот могучий язык. Но тут же пришел к мысли, что уподобляюсь обезьяне, восхищаясь всем тевтонским лишь только потому, что особа, на которую я обратил внимание, похожа на немку. Меня поразило то, что сказала эта блондинка. Я подумал о Ницше, укоряя себя за то, что я даже не мог быть уверен в том, что правильно произношу его фамилию, хотя и уважал ее не менее, чем свою собственную. Я вспомнил Заратустру: «Горечь — сладчайшая из женщин», и «Ты идешь к женщине? Не забудь твой кнут». Меня озадачило, что Ницше писал такие недоброжелательные банальности. Я должен был забыть о Ницше, если хотел провести приятный вечер. «Ницше и в тридцать три будет влиять на тебя», — сказал я себе решительно. «Но, — подумал я, — предположим, он вышел бы сейчас на пятачок и заявил: Эй ты, парень! Выйди вон отсюда и прочисти себе мозги». Я изумился, как бы, мне это не понравилось. Девица в черном атласе проскользнула мимо меня. Ницше тут же вылетел из головы, и мое сознание переключилось на тему любви с ней. Шервуд Андерсон, помнится, написал, что часто просто проходящая мимо женщина уже является зрелищем истинной красоты. Должно быть, ему виделась при этом женщина в черном атласе — как символ красоты, как чисто эстетическое воплощение этой категории.
Девица с партнером отплясали три танца. Все это время я не спускал глаз с ее талии. Вальс закончился, и она исчезла в толпе, а я даже не успел разглядеть ее лицо. Согласно моей баптистской вере, подумалось мне, я совершил смертельный грех, и теперь так близок к дьяволу, как никогда прежде. Я проклял всех священников.
Пятачок освободился, яркие лучи голубого и золотистого света прорезали зал. Оркестр разразился старым, всеми любимым вальсом «Прекрасный Огайо».
Я поискал глазами местечко, где можно было бы присесть, расслабиться и послушать музыку в свое удовольствие, наслаждаясь каждой ее нотой. Неподалеку я увидел свободное место, прикрытое женским пальто.
— Это не ваше пальто? — спросил я у леди на соседнем месте.
— Мое.
— Не подвинете чуть-чуть, пожалуйста? Я хотел бы присесть.
— Ну, отчего же нет.
Леди была крайне толстой. Моя просьба раздосадовала ее, и это меня слегка порадовало. Я развалился с показной легкостью, надеясь, что женщина как-нибудь разовьет свою досаду, но она развернула ко мне свою широкую спину, и мне осталось только созерцать ее могучий загривок. Я откинул голову на спинку сиденья и уставился в потолок, наслаждаясь расплывающимися по залу звуками песни.
Сестре Мэри Эзелберт нравилась эта песня. Она обычно играла ее на органе, когда я учился в четвертом классе. Мэри — монашенка из Вайоминга. Она молится за меня каждый вечер. Эта песня всегда напоминает мне о ней. Возможно, в этот самый момент она молится за меня. И, Боже, что за парадокс — всякий раз, когда я вспоминаю о ней, я представляю, как ложусь с ней в постель. Как это говорил Юрген? Сейчас… там говорилось… нет… не так. А, вот. «Не существует воспоминания менее удовлетворительного, чем воспоминание о преодоленном искушении». Нет, все-таки это безнравственно, так думать о Сестре Эзелберт. Ведь она молится за меня. И моя мать дома сейчас тоже молится обо мне. А также Отец Бенсон в Сент-Луисе, и Пол Рейнерт, и Дэн Кэмпбел. Как их угораздило стать священниками? Если бы они увидели книги Е. Бойд Баррета, они бы сожгли их, даже не читая. Я должен быть дома — сидеть, читать и писать. Я должен непременно до полуночи быть дома, если я рассчитываю написать положенные семьсот слов. Я должен писать, писать и писать. Мне надо еще пораньше сегодня лечь спать. Завтра — стальные катера. Я ненавижу эти железяки. Они изрезали мне все руки. Что за чертовщина? Я должен быть счастлив, что у меня есть работа. Какого дьявола? Концепции добра и зла давно исчерпали себя. Они — просто средства для достижения власти. Почти невозможно сделать то, что завещал Ницше, но, клянусь Богом, правда на его стороне, и я сделаю это. Сестра Мэри Эзелберт прекрасна. Она мечтала, что я тоже стану священником. Моя мать тоже. А я хочу видеть их абсолютно голыми, так как только абсолютная красота учит раскаянию. И что же он имел в виду под этим? Я не знаю. Как ребенок у Шервуда Андерсона, который говорит: «Я не знаю, почему, но я хочу знать — почему». Андерсон пишет как старый кряжистый фермер. Кэйбелл сочиняет удивительные строки. Ох, Кэйбелл! Ох, Юрген, Юрген. Чертовски умный парень. Ну, ничего, Юрген. Я просто еще молод. Почему Ницше таскался по всей Европе за этой Саломе? Он просто был еще молод. Я мог бы еще стать священником. Но меня тошнит даже при мысли о том, что я позову священника к своему смертному одру. Я — трус? Нет. Я — чертовски умный парень. Мне сейчас следует быть дома, вместо того, чтобы слушать здесь эту песню. Я должен писать, писать и писать. Прекрасная песня. Сестра Эзелберт любила ее.
Песня закончилась, и я осмотрелся вокруг. Справа от меня сидела девица, которой я не заметил раньше. Ее ноги были упакованы в зажигательные ажурные чулки. Соблазнительные контуры голеней чуть портили костлявые мертвенно — бледные колени. Далее следовали — юбка из темного сукна, белая блузка и темный спортивный жакет. Мощные сверкающие зубы казались слегка великоватыми для того, чтобы давать возможность естественно закрываться губам. А волосы были как покрытые лаковой изоляцией медные провода. На шее болтался фальшивый топаз, совершенно гармонирующий с ее волосами и карими глазами.
Вставая, я слегка склонился к ней, и, стараясь выглядеть как можно более любезным, поинтересовался:
— Не станцуете со мной этот танец?
— Почему нет? — сказала она. — Веселенькая музычка.
Играл медленный фокстрот.
— Одну минуту, — сказал я.
Она уже стояла, когда я вернулся с билетами.
Ее глаза были на уровне моего лба. Мы подошли ко входу на пятачок, я отдал билеты смотрителю, и мы двинулись по мрамору. Ее крепкие стройные ноги пунктуально повторяли мои путаные па, в то время как мои пальцы, вздымаемые и низвергаемые ее хорошо проработанной спинной мускулатурой, двигались как клавиши механического пианино. Пудра и помада источали приторный аромат. И я страстно вдыхал его.
— Мы не встречались до этого? В Стэнфорде?
Она была студенткой. Не стоило говорить, что я портовый грузчик. Я расслабил пальцы левой руки, чтобы она не почувствовала мозолей на них.
— Вне всякого сомнения, — ответил я, — эрудиция вливалась в меня именно в этом прославленном заведении.
Она рассмеялась.
— Танцуете вы уж точно как в Стэнфорде.
— Это комплимент?
— Конечно!
Ах ты, гнусная брехунья, подумал я.
— Да, — сказал я, — мы верные апостолы науки, только без нимбов.