Шрифт:
Мне сюда сесть? На диван? Спасибо. Какие комковатые подушки! Я дам совет. Перо хорошо просушивать в духовке. Это просто: перебрать – и в наволочку на выжарку… Подушка потом делается легкой, укладистой… А у вас одни комки… Конечно, вам не до этого… Я вот пришла. Отнимаю время. Нет, ни чаю, ни кофе. Стакан сырой воды… Прямо из крана. У меня пересыхает горло. Сколько вы мне дадите лет? Не стесняйтесь… Мне можно сказать все. Потому как и я могу сказать все… Вам, например, пятьдесят с хорошим хвостом, хоть вы с тенями и с бантиком на голове. Вы пожилая и не очень счастливая. Да? Теперь говорите мне… какая. Не хотите… Пришла, мол, сволочь, и хамит. Вы еще не знаете, какая я сволочь. Я вас только готовлю. Стакан у вас тусклый… Вы его полощете под водой, и все. А я мою в крепкой соли и протираю так, что не без крови… Видите порезы на пальцах? Это от стаканов. Я уже перехожу к делу. Стаканы – важная деталь.
У меня не было другого способа его завоевать, как стать такой хозяйкой, чтоб сравнить меня было не с кем. Как Горького, матерого человечища. Все цитаты из школы помню отлично, потому что и в школе у меня не было другого способа обратить на себя его внимание, как хорошей учебой. Одевалась
Тогда в засаленной дубленке – но в дубленке же! – я просто пошла на Эдика, поперла на него, можно сказать, как танк. В какой-то момент – мне так показалось – он на меня не то что клюнул, а все-таки затормозил глазом. А потом у него пошло на меня отвращение. От вас когда-нибудь отвращались? Ну что вы дергаете головой? Это нельзя не знать. Это как бы смрадом и холодом веет, а ты голый. Эдик стал меня позорить и унижать. При всех. И какая я дура. И ноги у меня, как ножки у скамейки. И от голоса моего у людей сыпь. И воняю я. Все хохочут. Особенно когда про ножки скамейки. Посмотрите на мои ноги. Видите? Не фонтан, икры, правда, тяжеловатые, но ведь прямые и не кончаются сразу после колена. Девятый я не знаю как прожила. От медали уже мысленно отказалась, сил не было. А со Светкой у него все кончилось. Началось с Наташкой. А Наташка, между прочим, поповская дочка. Вся такая праведная, смирная, послушная. С души воротит. Но внешность – таких теперь нет. Это объективно. Коса до попы и кольцом заворачивается. На висках и на лбу кудри. Глаза навыкате, но в меру, и желтые, желтые… как молодой мед. Я ни у кого таких глаз не видела. Одно дело была Светка. Ее, как простую… можно было прижать где надо, а может, и больше с нее взять. Уже многие тогда перепихивались, не придавая значения. Но поповское воспитание – дело пока еще непонятное. Эдику моему стало трудно. Никакой разрядки организм его не получал. Это по нему было видно. И однажды он догнал меня возле подъезда и предложил посмотреть на город с чердака. Я сразу все поняла. Он меня изнасилует и с крыши сбросит, как мешок дерьма. Я говорю ему: не надо на чердак, пошли ко мне, дома никого нет. Нет, сказал он. И ты, и еще твой дом многовато для меня будет. И ушел. Я догнала его на улице и говорю: «Идем на чердак». – «Пошла ты…» – ответил он. Я не сказала, что это сейчас, что поп, что секретарь обкома – разницы нет, а тогда, в десятом, Эдику не грубо, тактично, а направление ума изменить старались. Но это была грубая ошибка учителей. Потому что Наташка, одетая сразу в несколько броней недоступности, мозги Эдику свернула окончательно. Чуть ли не «пойду в семинарию» и так далее. Его увидели в церкви, школа запсиховала, и в этот самый момент он опять мне говорит: «Пошли на чердак». И мы пошли.
Если бы я не была такая дура – а степень моей дурости тогда только начиналась, – я бы сообразила: если и больно, и противно, и тебя в упор не видят, и бросают на сучки досок, а лицо закрывают ладонью, чтоб не чувствовать дыхание – нет, не думайте, у меня до сих пор и рот в порядке, и желудок, а тогда так и вообще… Забыла мысль… Да ладно. Я ведь о чем думала, пока он лишал меня того, что когда-то называли честью: сейчас он меня, как куль, из окна сбросит. Сбросит, и никто на него не подумает – он хороший и с поповной дружит. А я наоборот – в мнении народа девушка к мужскому полу приставучая, прилипучая. Что ж вы думаете, про меня такого не говорили? Но пока он, извините, давил меня, я поняла – не сбросит. Именно для этого я ему буду нужна до тех пор, пока поповна не разговеется. Так и вышло. Он встал, переступил через меня, как через грязь, ногой поддел мои рейтузы и говорит: «От бабушки достались?» Я лежу мокрая, липкая, все у меня болит, рейтузы у меня не от бабушки, а от матери, это точно. Теплые, с начесом. Мама считала, что это место надо женщине согревать. Всегда. Зачем? Не уточнялось.
Не помню, как поднялась. Кровь на ногах, колени дрожат, слезы текут… Его как ветром сдуло. Знал ведь, что я никому не нажалуюсь, все стерплю, и вот это – уже столько лет прошло – меня до сих пор бесит. Уверен в себе был, уверен. И я одна ему эту уверенность дала!
Вот и горло пересохло… Вода у вас плохая, отдает хлоркой… Я ничего и не говорю, сама же просила сырую, но у меня, например, не отдает.
Собрала я свои бебехи, оделась кое-как. Думала, мама заметит, что во мне капитальная поруха. Ни фига. А мне родители тогда стали страшно интересны именно этой стороной жизни. Как у них? Нравится ли это маме или и у нее терпение любви? Я ведь знаю, как она отца любит, как висит на балконе, как тряпка, когда он задерживается, как прямо умирает, если у него температура тридцать семь и две. Папочка, между прочим, за мамой так не умирает. Выносит мусор и все такое, но какой-то там футбол смотрел, когда мать попала с перитонитом и едва не отдала Богу душу. Прибежал из больницы как ошпаренный, только
Эдику путешествия на чердак понравились. Вошли в привычку. Однажды у меня были месячные, я ему деликатно намекаю, мол, так и так, а он мне: «Вот сволочь!» Я сволочь? Или природа? Или кто? Как это у Пушкина. Долго у моря ждал он ответа, не дождался…
Но вернемся к моей дури, то есть любви к Эдику. Пока меня нельзя было по причине природы таскать наверх, я испугалась. Чего вы думаете? Что он меня на крышу больше не потащит. Думаете, я уже раскусила это удовольствие? Да ни за что! Как было противно и больно, так и осталось. Я тогда в запахах стала специалистом. Вот у вас все-таки чем-то пахнет. Не пойму… Вы мастикой для пола не пользуетесь? Нет? Чего спрашиваю. И так видно: у вас паркетная доска, считай, сгнила… Мне приятно находить у вас гниль и запах, и этот ваш вид – с бантиком: потому как вы в чем-то мне тоже не друг. Я поэтому и пришла… Сказать вам это… Чего вы все дергаетесь? Все равно ведь не выгоните… Во-первых, я не уйду, пока не скажу все. Во-вторых, вы когда-то написали глупость, что плохое – это забывшее себя хорошее. Правильно я цитирую? Его, мол, сбрызни или, наоборот, обогрей, и плохое себя вспомнит и вернется назад, в хорошее. Как конь в стойло. Это самая большая глупость, которую я читала, а вред ее в том, что вы этой чепухой пудрите разным доверчивым дуракам мозги. Вы стопроцентно не правы, стопроцентно! Я пришла раскрыть вам на это глаза. Налейте мне еще вашей гадостной воды, ни у кого такой отвратной не пила. Отстаньте со своим чаем. И с кофе тоже отстаньте. Лучше слушайте и не дергайтесь, как под током.
…Эдик поповну бросил, а я напридумала: это я ее победила. Я своими растопыренными ногами победила целомудрие. Как говорят теперь дети, секс – сильнее. Он действительно сильнее, только в другом смысле. Эдик на мне натренировался, хотя это смех! Но какая-никакая, а школа начальная была им пройдена, и он стал оглядываться по сторонам уже в поисках «института». Это вы, надеюсь, понимаете, я в переносном смысле. И знаете, какой это был «институт»? Библиотечный. Наша школьная библиотекарша. Старая дева, как и полагается библиотекаршам. Губки поджаты, волосы в хвостик, пуговички до горла, голос тихий, тихий… К ней из-за голоса не любили ходить. Меняешь книжку, она что-то тебе говорит, а ты, как дурак… распишешься, не глядя, в формуляре – и бежать, потому как все равно не слышал, про что она тебе шелестела, а она, как правило, все время что-то объясняет, объясняет… Сеет разумное, доброе, вечное. Так вот, по жизни она оказалась ловкая до невозможности. Я понимаю Эдика. Ему чего-то такого хотелось, возвышенного, что выше нашей с ним крыши… Шутка. Я сейчас как представлю себя ту, с души воротит. Ведь идем с ним «на любовь» после школы. Вспотевшие. Голодные… А библиотекарша сидит себе и пахнет. Кларой Ивановной ее звали. У нее была комната в коммуналке. Пока я, дура, ликовала, что поповна отсохла, как-то упустила из виду, что вот неделя, вторая проходит, а прогуляться меня никто не зовет.
Опускаю все свои страдания-переживания. Из-за них я аттестат получила хуже, чем могла. Опускаю, что травиться хотела, но в последнюю минуту меня как ударит в спину. Да так сильно! Дело было в ванной. Стою с таблетками, за мной дверь, на двери прилеплена морда, непонятно чья, какого зверя… Потому и прилепили. Чтоб все спрашивали: а кто это у вас такой в ванной? Значит, я обернулась и поняла: никто, кроме этого неизвестного и безымянного зверя, никто меня садануть в спину не мог. Тогда уже всякого фантастического было навалом, и я сразу решила: меня от смерти отвели, значит, все равно мы с Эдиком будем вместе. Иначе зачем жить? И все так и случилось, будь проклята вся чистая и нечистая сила вместе и по отдельности. Хотя до этого так называемого счастья надо было еще жить и жить.
Главная новость после школы: Эдик и Клара Ивановна женятся, потому что Клара Ивановна оказалась не в пример мне деревом плодоносящим. Она подзалетела, и мальчика Эдика, который на шесть лет был младше, взяла на испуг.
Сейчас рекламная пауза. Я схожу в туалет, а вам задание – как, по-вашему, реагировала Эдичкина мама, полька, на такой разворот событий?
…Я поняла, чем у вас пахнет – импортными штучками из уборной. А то я все думаю: чем? чем? Так вот, полька была счастлива! Почему? По кочану. Клара Ивановна, как выяснилось, знала польский, выписывала польские журналы, обожала польское кино. Эдик, конечно, об этом ни сном ни духом, он по сути своей был русским человеком, и материнские выбрыки ему были по фигу. Он был в смысле национального вопроса нормальный… Он только евреев не любил… Но это же такое дело… Опять вы дергаетесь? Вы же не еврейка, чего вам? Я вот, например, отношусь к ним спокойно, пока они не возникают… Я очень спокойно отношусь. Ну, ладно, это тоже у нас как бы рекламная пауза.
Итак, Эдик женился, поступил в институт, я в институт провалилась, пошла в подчитчики газеты. Журналисты, треп… Мне нравилось… Я грамотно проявила себя, стала корректором… Никого у меня из мужеского пола нет и близко. Я же вам сказала – не нравлюсь я.
За Эдиком слежу. Удар зверя в спину помню. Жду. Думаете, неделя-другая? А три года не хотите? Три года молодости? Вся радость – я ему наперерез ходила, когда он шел в институт. Два раза в неделю у нас совпадало, то есть как совпадало? У меня первая смена, но, чтоб его перехватить на перекрестке, мне надо было идти на работу на три часа раньше. Не всегда получалось встретить. Может, он просыпал… Может, другой дорогой шел, не знаю, но все-таки иногда мы с ним как бы случайно пересекались. «Привет!» Глаз у него сразу делался тухлый, пленочкой заплывал, а рот скашивался. Я же не слепая, видела. И все равно… Про девочку рожденную спрашивала, Кларе Ивановне привет передавала, даже матерью интересовалась. А он мне сквозь косоротость сквозит: «Ну что ты за человек, Алка? Ну что за человек?» А я ему смеюсь, мол, тебе ли не знать, что я за человек… Намекаю грубо, аж самой противно, на все то, от чего до сих пор у меня кислое отвращение в горле стоит.