Из любви к искусству
Шрифт:
Дорогин сердечно распрощался с хозяином и его женой, подхватил под локоть довольную всем на свете Варвару, почти волоком протащил ее через сад и со вздохом облегчения усадил в машину. Запустив двигатель, он оглянулся, но на крыльце уже никого не было.
Глава 5
Был субботний вечер. Школьному сторожу Михаилу Ивановичу Струкову оставалось жить меньше двух с половиной суток, но он об этом, конечно же, не знал. Не знал об этом и учитель истории Перельман, тезка Михаила Ивановича, работавший в той же школе, что и страдавший от хронического алкоголизма сторож. Он провел этот вечер точно так же, как и сотни других вечеров, с той лишь незначительной разницей, что сегодня над ним не висела тягостная необходимость вставать назавтра в половине шестого утра и битый час трястись в переполненном транспорте только затем, чтобы убить еще один день своей жизни на
Завтра воскресенье, а это означало, что сегодняшний вечер принадлежал ему безраздельно. Невелико сокровище, конечно, но для человека, который шесть дней в неделю занимается нелюбимым делом, даже один абсолютно свободный вечер – это уже что-то.
По субботам во второй смене у Михаила Александровича Перельмана было всего три урока, поставленных к тому же подряд, один за другим – с первого по третий. Благодарить за это следовало Ольгу Дмитриевну Валдаеву, которая составляла расписание, но Перельман не собирался рассыпаться перед ней в любезностях. Валдаева просто делала все от нее зависящее для того, чтобы сохранить в школе сравнительно молодого грамотного специалиста, да к тому же мужчину. Мужчины-учителя – вымирающий вид, их нужно беречь, о них нужно заботиться, с них нужно сдувать пылинки. Кроме того, Перельман подозревал, что завуч Валдаева имеет на него и другие виды. Кого бы она из себя ни строила, она в первую очередь была женщиной, а всем женщинам, по твердому убеждению Перельмана, свойственно хотеть замуж. Это как у Козьмы Пруткова: «Все девицы вообще подобны пешкам: каждая мечтает, но не каждой удается пройти в дамки».
И кем бы ни воображал себя учитель истории Перельман, он прекрасно понимал, что одной ногой уже стоит на выжженной южным солнцем священной земле Израиля. Мать и сестра уехали больше года назад и с тех пор не оставляли его в покое, непрерывно бомбардируя слезными письмами и телефонными звонками: приезжай, Миша, как ты там без нас, как мы здесь без тебя? Когда они уезжали, он был тверд. «Мой дом здесь, – сказал он, – а там меня никто не ждет. Я там ни разу не был, зачем же говорить, что там моя родина? И потом, что я, по-вашему, буду там делать? Строить дороги? Так я не умею строить дороги. В конце концов, я не хочу ничего строить, я учитель! И я очень сомневаюсь, что там мне удастся найти местечко преподавателя истории России.»
Все это было так, но за год взгляды Михаила Перельмана как-то незаметно переменились. Возможно, дело было в этих дурацких записочках от каких-то «детей Сатаны» и «воинов ислама», которые стали с завидной регулярностью появляться в его почтовом ящике, или в телефонных звонках с угрозами сделать ему «обрезание по самые уши». А может быть, свою роль сыграло резко изменившееся отношение к нему завуча Валдаевой – женщины, бесспорно, сногсшибательно красивой, но чересчур авторитетной и какой-то замороженной, словно она много лет пролежала погруженной в жидкий азот и до сих пор не могла оттаять. С некоторых пор – а именно с того дня, как в школе стало известно об отъезде его родственников за рубеж, – Валдаева вдруг начала вести себя с ним как-то странно, и лишь спустя несколько недель до Перельмана наконец дошло, что замороженная завучиха попросту строит ему глазки. Разумеется, у Михаила Александровича и в мыслях не было не то что жениться на Валдаевой, но даже и спать с ней. Как-то раз, он честно попытался представить себе, как это могло бы быть, но получившаяся картинка была довольно безрадостной и отчетливо попахивала некрофилией. Тем не менее у него хватило ума не доводить дело до решительного объяснения, что дало ему некоторую передышку и позволило пользоваться плодами расположения завуча, ничем за это не расплачиваясь.
Это не могло продолжаться вечно. Валдаева не молодела и отлично об этом знала. Перельман понимал, что ее терпение скоро лопнет, она перейдет от осторожной осады к более решительным действиям, и тогда о спокойной жизни можно будет забыть. Первым делом старая стерва составит такое расписание, что он при минимальной нагрузке будет вынужден торчать в школе по двенадцать часов в день шесть дней в неделю, и каждый второй данный им урок будет открытым. Чем дольше тянулась неопределенность, тем явственнее Михаил Александрович понимал неизбежность такого финала. Ожидание неприятностей, как водится, изматывало сильнее, чем сами неприятности, а тут еще эти сопливые идиоты со своими подметными письмами ни с того ни с сего активизировались и принялись буквально изводить его. Дело дошло до того, что кто-то намалевал аэрозолем жирную свастику прямо на портфеле, с которым Перельман ходил на работу, – среди бела дня, на большой перемене, в классе, где было полно учеников… Он стоял перед ними, смотрел в их невинные глаза, разглядывал их молодые чистые лица и думал о том, что все они знают, кто шутит над ним так подло, – знают, а может быть, и сами принимают участие. Дикость, средневековье, тысяча лет до рождества Христова! И все это – на пороге нового тысячелетия…
Последним, третьим по счету во второй субботней смене у Перельмана стоял урок истории в седьмом "В". Входя в класс, Михаил Александрович поймал себя на чувстве трусливого облегчения: эти были еще слишком юны, чтобы доставлять серьезные неприятности. Все, на что они были способны, пока что начиналось и заканчивалось детскими шалостями: намазать доску воском, подложить на стул кнопку, принести в школу белую крысу или подвесить где-нибудь в укромном местечке за шторой «хохотунчика» на батарейках, который отзывался на каждое повышение голоса взрывами истеричного хохота. Затея с «хохотунчиком», между прочим, Перельману понравилась. Он оценил ее по достоинству, тем более что сам никогда не орал на учеников, считая подобный стиль поведения унизительным прежде всего для себя. Зато биологичка, которую предусмотрительные родители назвали Флорой (Флора Эммануиловна, с ума можно сойти!) и которую изобретательные школьники, разумеется, моментально окрестили Фауной, неоднократно прибегала в учительскую в состоянии, близком к буйному помешательству. Насколько было известно Перельману, Флора Эммануиловна собственноручно разорвала в клочья четырех «хохотунчиков», но детишки не унывали и регулярно покупали новых, благо деньжата у их родителей водились.
Седьмой "В" нравился Перельману. Детишки здесь учились далеко не самые способные, подобранные с бору по сосенке, и родители у них были попроще, чем у юных снобов, которых по старой традиции отбирали в "А" классы, но именно поэтому с учащимися седьмого "В" было проще работать. В них не было того холодного насмешливого равнодушия ко всему на свете, которое так пугало Перельмана в некоторых учениках. Зато с чувством юмора у них был полный порядок, не то что у большинства коллег Михаила Александровича.
На субботу Перельман назначил седьмому "В" самостоятельную письменную работу, что позволяло, во-первых, немного побездельничать самому, а во-вторых, отпустить пораньше тех, кто справился с заданием. Если не делать задание излишне сложным и объемным, можно закончить урок за каких-нибудь двадцать минут и быть наконец свободным до самого понедельника. Он распределил варианты, пустил по рядам карточки с вопросами и уселся за стол, разворачивая газету.
В классе стоял неприятный запашок какой-то тухлятины. Перельман старался не обращать на него внимания. Причин для запаха могла быть уйма: чье-нибудь расстройство желудка, небрежность уборщицы, которая вымыла пол в классе грязной, уже начавшей гнить тряпкой, какая-нибудь околевшая за плинтусом или под шкафом мышь… Но когда он сел за свой стол, запах, казалось, многократно усилился. Перельман заметил, что некоторые ученики украдкой принюхиваются, морща носы, и вертят головами, пытаясь установить источник вони.
Он медленно свернул газету, отложил ее в сторонку и осторожно огляделся, пытаясь понять, откуда все-таки воняет. В душе его крепло неприятное предчувствие, что все это неспроста. Стараясь действовать незаметно для учеников, он приоткрыл тумбу стола и заглянул вовнутрь. Внутри не было ничего, кроме сваленных беспорядочной грудой бумаг: каких-то старых контрольных работ, забытых тетрадей, пожелтевших газет и иной макулатуры.
Перельман закрыл дверцу тумбы и потянул на себя выдвижной ящик. Вонь ударила в нос, как боксерская перчатка. На дне ящика, распластанная на светлой фанере распоротым брюхом кверху, лежала огромная полуразложившаяся крыса. Грязно-бурая жесткая шерсть слиплась и вылезла клочьями, оранжевые зубы торчали наружу в мучительном оскале, а на груди у дохлого грызуна лежал грязноватый клочок бумаги, на котором кто-то синим фломастером изобразил звезду Давида.
Борясь с тошнотой, Перельман быстро задвинул ящик. Ему хотелось вскочить, отшвырнув стул, ударить обоими кулаками по столу и бешено, надсаживая горло, заорать: «Кто?!». А потом хватать этих юных мерзавцев за шиворот и трясти – каждого, всех по очереди, так, чтобы их тупые головы мотались из стороны в сторону, лязгая зубами, – до тех пор, пока виновный не будет установлен.
Он до хруста стиснул зубы и начал считать про себя в обратном порядке, начиная со ста. На счете «семьдесят три» он почувствовал, что начинает понемногу успокаиваться, и тут же вспомнил, что, направляясь сюда из учительской, столкнулся в коридоре с двумя бритоголовыми из десятого "А" – Скороходовым и Сусловым. Они, как всегда, поздоровались с ним с издевательской вежливостью, и он, как всегда, ответил им спокойным и ровным тоном, и только сейчас до него дошло, что этой парочке было совершенно нечего делать здесь в это время – десятый "А" занимался в первую смену…