Из мрака
Шрифт:
Доктор отозвался:
— Ты знаешь, как тяжело мне слушать всё это. Я бессилен помочь.
— Бессилен? Но ты можешь требовать помощи у любого из братьев. У меня, наконец.
Доктор тихо покачал головой.
— Требовать? Нет. Требовать я не имею права. Старик осудил себя сам. Но за мной остаётся право… просить.
Индус возразил сухо:
— Ты воспользуешься этим правом?.. А ты подумал о тех сотнях тысяч людей, которых этот старик выкинул без куска хлеба на улицу в погоне за барышами? О тех несчастных, которых оторвали от семьи и родины, пользуясь тем, что грозила
— Если бы речь шла только о нём… — выронил доктор.
Индус горько махнул рукой:
— Э… неужели ты до сих пор не убедился ещё в своём заблуждении? Что общего между ней и тобой? Цепляется за жизнь, не способна даже чувствовать превосходства ума, отдаёт сердце мальчишке, когда рядом настежь распахнута дверь к знанию, к лучезарной действительной жизни.
— Ты не прав, — сказал доктор с усилием.
— Дай Бог, чтобы так было на самом деле. Но я убеждён, что тот, кто так цепко тянется к жизни…
— Тот… — перебил доктор твёрдо, — тот с большим ужасом и навсегда отшатнется от неё, когда поймёт, что цеплялся… за труп.
— Поймёт ли? — с сомнением кинул индус, уходя в дальний угол.
Доктор прибавил с живостью:
— Даже не о ней идёт речь. Она перенесёт всякую тяжесть, ты не знаешь её, Синг. Она перенесёт и смерть старика, и ту грязь, какой заплюют его имя. Даже для неё я не стал бы останавливать руку Карающего. Но ты забыл о тех же тысячах жизней, за которые мстит старику слепая Карма. Старик погиб. Предприятие рассыплется прахом. Что ждёт тысячи тех, кого он связал со своею судьбой?
Гумаюн-Синг остановился, типичным восточным жестом, прорвавшимся сквозь европейское воспитание, щёлкнул пальцами, отпарировал коротко:
— Ай-ай! О них не беспокойся. Гумаюн-Синг сумеет сохранить не одну тысячу жизней, если дело идёт об истёрзанной родине.
Доктор поднялся со своего кресла, сказал:
— А старик? Тебе так и так придётся рискнуть той же суммой. В первом случае даже меньше риска.
Индус спрятался в углу за тенью, ответил угрюмо:
— Старик подписал себе приговор сам.
— И ты хочешь быть его палачом?
Доктор подошёл к индусу, уронил на плечо ему руку, долгим взглядом заглянул под ресницы потупленных глаз. Сказал тихим голосом:
— Брат! Помнишь, что сблизило нас с тобою? Что поставило нас в стороне от других братьев, подчинявшихся мёртвой букве закона? Нам ли с тобой быть палачами кого-либо?
Гумаюн-Синг возразил ещё угрюмее:
— Не прав ты… Я не толкал его к гибели.
— Но проходить мимо гибнущего, не протянув руки?..
Индус особенно долго молчал, хмурил брови. Резкая складка напряжённой мысли перерезала лоб. Внезапно поднял глаза, просветлевшие, мягким блеском озарявшие бледное смуглое лицо. Сказал тепло и просто:
— Мне… стыдно за себя. Спасибо! Ты ещё раз помешал мне сделать гадкое дело. Нет больше ненависти в моём сердце. Но… как ты её любишь, как любишь.
Доктор крепко стиснул руку товарища. Молча глядели друг другу в лицо.
Внезапно вздрогнули оба.
Холодное дуновение, ветер, распахнувший, должно быть, окно, прикоснулся к коже, тихо зашелестел мягким листком развёрнутой брошюры. Обернулись оба зараз. Было такое чувство, будто кто-то стоит за спиной, глядит, выжидает… После отъезда гостей Желюг Ши выключил люстру в столовой. Веранду не освещали зимой. И невысокая полузакрытая портьерами дверь чёрной щелью, будто зрачок огромного тигра, заглядывала в кабинет.
Только что никого не было на пороге.
Доктор сам закрыл на ключ дверь на веранду, отослал Желюг Ши готовить ужин, и было слышно, как тибетец звенел посудой на кухне.
И странным, призрачным, невозможным казалось то, что было перед глазами.
Высохшая бронзовая худая фигура стояла на пороге. Фигура исхудавшего до последней степени туземца с белой повязкой на бёдрах, с обнажённым торсом, с голым черепом, с которого свешивался набок чуб.
Тёмные, тяжёлые веки прикрывали глаза. Высохшие синеватые губы чуть-чуть оттянулись, чуть-чуть открывали зубы, белоснежные, крепкие зубы молодого человека.
С минуту призрачная фигура стояла так, с опущенными глазами, потом взмахнула тяжёлыми веками, словно положила на лица, на грудь остолбеневших приятелей тяжёлый, бесцветный, мертвенный взгляд чудовищных глаз. Смерть называют покоем… Из глаз гостя глядела и смерть, и покой бесконечный, и древность, древность, для измерения которой, вопреки рассудку и логике, на язык настойчиво просились не десятки, а сотни лет. И под взглядом этих пустых и спокойных мертвенных глаз доктор Чёрный почувствовал, как давно забытое чувство, чувство, парализованное десятками лет упорной работы над собою самим, чувство вражды к человеку, овладевает сердцем. Страшно побледнел, сделал порывистое движение навстречу.
Зеленоватые фосфоресцирующие лампады зажглись в глубине глаз странного гостя. Одним движением чуть расширенных зрачков перевёл взгляд на доктора. И доктор почувствовал, как ноги стали бессильными, мягкими, будто набитыми ватой.
Высохшая фигура медленно двинулась с порога к столу. Передвигала ли она ногами? Ни доктор, ни Гумаюн-Синг не могли бы ответить на это.
Фигура подошла вплотную, и тогда стало видно, что на месте её, на пороге, осталась другая фигура меньше ростом, такой же скелет, обтянутый кожей, с такой же повязкой на бёдрах, — мальчик-туземец с огромными чёрными, будто невидящими глазами, с плетёной тростниковой корзиной на голове.
Туземец с чубом сделал над письменным столом движение рукой, будто бросил или клал что-то. Так же молча, не опуская страшных глаз, спиной отступил к двери.
И тотчас обе фигуры пропали в темноте чёрной щели. Не было слышно шагов, не звякнули стёкла в дверях веранды… И мысль не хотела мириться, не верила, что сейчас, здесь, в этой комнате, рядом с пробирками, книгами, тяжёлым штативом микроскопа стоял призрачный страшный скелет с мёртвыми глазами.
Первый пришёл в себя доктор.
Бросился в темноту двери, в столовую, кинулся на веранду, догнать… И сразу наткнулся лицом на холодные, влажные, запотевшие стёкла запертой двери. Нажал рукоятку, убедился, что заперто на ключ изнутри, отсюда. С трудом отыскал ослабевшими пальцами головку ключа, щёлкнул замком.