Из воспоминаний консула (Князь Алексей Церетелев; Н.П. Игнатьев)
Шрифт:
Алексей Цертелев сразу повернул дело на настоящий путь.
Он обратился ко мне и сказал:
– Надо прежде всего спросить себя – что мы, русские, должны предпочитать: отвлеченные ли принципы учения Православного, или вещь непосредственно-доступную – интересы русских подданных на Востоке? – Пантелеймоновские монахи на Афоне – прежде всего русские подданные и владеют русскими деньгами. – Если мы предпочитаем отвлеченные принципы, то можем потворствовать и грекам даже и в несправедливостях; а иначе – не следует. – Я, с моей стороны, того мнения, что этого не следует делать и что обязанность наша защищать русских подданных и нам ближе и яснее.
И я, и тот, который противоречил мне, – оба мы должны были сознаться, что дело объяснено сразу лучше нашего. – Мне осталось только согласиться с этим и прибавить: «Конечно, это так, но только если мы не будем всеми силами поддерживать то, что вы зовете отвлеченными принципами, а я живой силой, то Православных-то скоро и русских
– Что же – не китайцы ли уничтожат нас? – спросил насмешливо князь…
– Хотя бы и китайцы, – отвечал я.
– Гоги и Магоги, – тотчас же нашелся князь, и все рассмеялись.
Но я нахожу, что и в этой ничтожной полушутке о китайцах была бездна ума; она доказываю, что он, вероятно, и сам о такой возможности думал…
Думал он обо всем, быть может, но действовал и говорил лишь о том и в пользу того, чего требовала политическая «злоба дня» – и его личные интересы.
Н.П. Игнатьев
Я всегда говорил про этого человека, что его легче описать, чем определить. В первый раз я услыхал его имя от полковника Писаревского, к-рый издавал в 1861–62 году газету «Современ. слово». – Я жил тогда в Петербурге и решительно не знал тогда наших государств. и политич. деятелей и вовсе об них не думал. – Не знаю почему, эти слова Писаревского, к-рые я выслушал без всякого участия и к-рые ни малейшего значения не могли для меня иметь, ни лично, ни в каком-ниб. отвлеченном смысле, – так сильно врезались мне в памяти…
Слова эти были очень просты: «Игнатьева назначили директором Азиатского Департамента». Я даже и о том, что такое Азиатский Департамент, ясного понятия не имел, и до Восточного вопроса мне тогда не было никакого дела. – Вообще я в то время и о внутрен., и о внеш. политике очень мало думал. – Женщины, любовь, поэзия, естественные науки и какая-то эстетическая философия – вот что меня занимало тогда. Я помню даже, что Писаревский в эту минуту стоял, и выражение лица его очень хорошо помню; не знаю, почему это я так помню, точно в этом была какая-то судьба.
Не надо, однако, думать, что я совсем не имел понятия о фактах нашей внешней политики; я, еще живя перед этим у бар. Розена, в Арзамасском уезде, с большим удовольствием и вниманием читал тогдашние политич. обозрения «Рус. вестника». – Они, как известно, были в своем роде превосходны, хотя и весьма либерального направления; очень может быть, что чтение этих обозрений и др. статей «Рус. вестника» меня подготовило к позднему пониманию государствен. и полит. вопросов, но не более того, как может подготовить человека к позднейшему религиозному пониманию Катехизис и Свящ. Ист. в училище; все-таки остается в памяти множество фактов, имен, какие-то общие «веяния», какие-то смутные, но неизгладимые впечатления, к-рые позднее, когда человек сам захочет все это припомнить, и без вторичного чтения приносят плоды. Вот так, должно быть, подействовали на меня и полит. статьи «Рус. вестника», хотя, когда я их читал, мне было уже под тридцать лет. – Впрочем, мож. б., я и клевещу на себя; м. б., я и тогда не хуже понимал их, чем всякий неглупый читатель; но мне кажется, что я все это не так понимал, как начал понимать, когда сам стал политическим деятелем. Верно только то, что если у меня и были какие-нибудь полит. мысли, то не было ни политич. убеждений, ни тех политических пристрастий, к-рые необходимы для этих убеждений. – Так, напр., из «Рус.» же «вестника» я помнил, что этот же самый Игнатьев был послан в Китай и много там для нас выиграл во время англо-французской войны с Китаем; – но в памяти моей не осталось никаких размышлений по этому поводу и чувств.
Судьбе угодно было, чтобы вскоре после этого я принужден бы был обратиться к этому самому человеку с просьбой принять меня на службу и после этого прослужить десять лет под его начальством.
Поступил я на консульскую службу тоже гораздо более по эстетическому, чем по политическому побуждению; не знаю – каяться ли мне в этом или гордиться? – Предпочитаю гордиться; потому что правильная и глубокая эстетика всегда, хотя бы незримо и бессознательно, содержит в себе государственное или политическое чувство. – Обстоятельства вынудили меня тогда жить совершенно несоответственно всем моим вкусам, идеалам и привычкам; я с юношеских лет, например, терпеть не мог столичный литературный и ученый круг, и из других отрывков моих воспоминаний можно видеть, что я общество донских казаков в степи под Керчью и компанию феодосийских греков-мещан предпочитал не только обществу моих товарищей-студентов московских, но даже и таким домам, в к-рых я мог встречать Кудрявцева и Грановского. – И вот обстоятельства сложились так, что мне около 2-х лет в Петербурге пришлось вращаться в обществе второстепенных редакторов, плохих и озлобленных фельетонистов, вовсе не знаменитых докторов и т. п.; к тому же, несмотря на то, что полит. убеждения мои тогда еще не выработались так ясно, как я сказал, они выработались позднее, – все эти люди принадлежали более или менее к тому демократическому направлению, к-рое я прежде, в юности, так любил и от к-рого именно тут, в Пет-бурге, стал все более и более отступаться, как скоро вдруг как-то понял, что идеал его не просто гражданское равенство, а полнейшее однообразие общественного положения, воспитания и характера; меня ужаснула эта серая скука далекого даже будущего, и я в течение 2-х зим до того переродился, что мне стало все то нравиться, что мне было прежде почти чуждо, и дорожить я стал многим из того, что прежде я готов был охотно пожертвовать, так сказать, отчасти для гуманности, отчасти для поэзии либерального движения. – Мне стали дороги: монархии, чины, привилегии, знатность, война и самый вид войск; пестрота различных положительных вероучений и т. д. – Личное положение мое тогда было невыносимо тяжело, но об этом я здесь распространяться не буду; газетным тружеником я быть ни за что не хотел; высшая литература мне не могла тогда дать средств к жизни. – Медициной заниматься опять, хотя и недавно оставленной, мне тоже не хотелось; она слишком много отнимала времени у литературы. – Я бы желал найти такого рода практическое занятие, к-рое было бы благоприятно и для того, что я считал своим призванием. Пока я был либералом, я считал позволительным служить нашему, тогда еще не либеральному государству или врачом, потому что это гуманно и необходимо при всяком строе общества, или военным во время войны, потому что это жестоко и опасно. Я помню, что я в 1858 или 1859 году очень стеснялся тем, что меня произвели в коллежские асессоры даже по Министерству внутрен. дел, и баронесса Розен очень над этим смеялась, и очень был доволен тем, что после двухлетней кампании в Крыму не имел никакого знака отличия; но (как подробно развивает Милн Эдвордс в своей «Сравнительной физиологии») животное высшее только временно переживает то, при чем животное низшее остается навеки; я был животное высшее и не мог остаться навсегда при либерализме, раз его понявши. Все, кто знает меня хорошо, поверят мне, если я скажу, что я не оттого переменил убеждения, что поступил на службу, а оттого готов был принять вечную гражданскую службу, что, встретившись с петербургским демократизмом, переменил убеждения.
Итак, по настроению моему – я был подготовлен… Нужен был так называемый случай, или судьба; таких случаев было разом два – один за другим: неожиданная встреча с М.А. Хитрово, к-рый ехал консулом в Македонию, и так же мало ожиданный приезд Дмит. Григ. Розена из Нижегород. губ. в Петербург. – Первый дал мне именно такое понятие о должности консула в Турции, которое было нужно, чтобы меня привлечь; а бар. Розен познакомил меня с граф. Ник. Ник. Зубовым, к-рый рекомендовал меня Игнатьеву.
Раз брат мой Влад. Ник., у к-рого я жил, вернувшись домой, сказал мне, что встретил на улице «Мишу Хитрово» (мы знали его с детства в Калуге) и что он очень желал бы меня видеть, но скоро уезжает. – Часов в 10-ть вечера, или еще позднее, я пошел в Hotel Napoleon на Исаакиевской площади, но Хитрово не застал. Слуга сказал мне, что он вернется непременно, но очень поздно ночью, и завтра уедет в Турцию. – Не знаю, почему именно я остался его ждать до 2-х часов ночи; до такой же степени мне его хотелось видеть, и общего у нас, кажется, в то время не было ничего, – но по какому-то капризу или фаталистическому движению я велел себе подать холодного жаркого, вина и прождал его долго; часа в 2 ночи он приехал, показал вид, что очень мне рад, и стал расспрашивать, чем я тут занимаюсь. – Это было в котором-то из зимних месяцев 1861-го года, перед Манифестом об освобождении крестьян или тотчас после него – не помню; но в то время я еще вовсе так расстроен не был, как на следующую зиму, и положение мое, как человека никому не знакомого в Петербурге, было еще тогда не дурно. – Товарищество общественной пользы, в к-ром членами состояли Струговщиков, Водов, Пахитонов, Кавос и Писаревский, платили мне весьма недурные деньги за переводы статей по естествоведению из немецких журналов «Gegenwart» и «Wissenschaft» и из французских также, не помню из каких; и, сверх того, давали по 60 р. сер. в месяц только за группировку подобных переводных статей моих и чужих в книжке предполагаемого издания «Музей». – Я возлагал на это большие надежды; может б., я и ошибаюсь, но, мне кажется, я воображал тогда, что правильное понимание ботаники, зоологии, черепословия и даже социологии как естественной науки разовьет в обществе то эстетическое миросозерцание, к-рым я сам дышал, и заставит большинство стать умнее, великодушнее, энергичнее и даже красивее наружностью. – Здесь не хотелось бы мне отвлекаться и рассказывать о тех оригинальных статьях и книгах, к-рые я тогда уже задумывал именно в этом направлении, но к-рым не суждено было даже и видеть света Божьего, ибо одни из них не были написаны, а другие – сожжены.
Итак, хотя я еще не спешил приступать в начале 1861-го года к тем воображаемым великим творениям моим, к-рые должны были произвести революцию сначала в России, а потом во всем человечестве, но все-таки «на всякое время и на всякий час» был преисполнен этого изящного пантеизма и готов был проповедовать его всякому, кого только считал способным что-нибудь понять.
Поэтому на вопрос Хитрова, чем я теперь занимаюсь, – я и начал ему это проповедовать. – Выслушав меня, Хитров отвечал: «Конечно, естественные науки – это очень важно и хорошо, но есть и другая сторона, к-рая не менее важна; например, защищать в Болгарии Православие и бороться против Католицизма; болгары – славяне и единоверцы наши, и мы должны там поддерживать наше влияние. – Я назначен консулом в Битолию и завтра еду туда».
Сказавши это, он встал и показал мне очень красивый крест и небольшое Евангелие, переплетенное в пунцовый бархат и украшенное серебром и золотом, к-рые посылала через него Вел. Кн. Елена Павловна для какой-то македонской церкви. – До этой минуты мое знакомство с болгарами было довольно поверхностное; все оно ограничивалось двумя впечатлениями, или двумя воспоминаниями. – Одно из них было следующее. – Служа во время Восточной войны в Крыму военным врачом, я увидал раз где-то, что идет через какой-то сад какой-то человек в одежде вроде татарской, только потемнее, не так яркой, и спросил у кого-то – не помню: «Что это за человек?» – Мне сказали: «Это болгарин; тут есть болгарские села». – Другое же воспоминание о болгарах оставила еще с детства в уме моем картинка тогдашнего издания «Живописный Карамзин».