Из Зайсана через Хами в Тибет и на верховья Желтой реки. Третье путешествие в Центральной Азии 1879-1880
Шрифт:
Снежные грифы, как сказано выше, вели себя осторожнее ягнятников. Они постоянно только парили над нашим бивуаком, а затем усаживались, иногда кучею, на скате горы, шагах в пятистах от нашего стойбища. Тогда все мы, 12 человек, посылали в них залп из берданок, но, к удивлению, большею частию безуспешно. Пробовал я стрелять в лёт этих громадных птиц, но опять-таки мало выходило толку. Правда, пуля почти всегда громко щелкала в маховые перья могучих крыльев, но в самое туловище не попадала, хотя расстояние не превосходило 200 или 300 шагов и гриф, как обыкновенно, летел совершенно плавно. Впрочем, туловище самой птицы сравнительно невелико, немного больше гусиного, и попасть пулею в такую малую, притом движущуюся цель на значительную дистанцию, конечно, очень трудно.
Выпустив несколько десятков патронов, я убил в лёт только двух ягнятников и ни одного снежного грифа. Тогда решено было добыть этих птиц посредством отравленного мяса. Посыпав кишки и прочие внутренности зарезанного для еды барана
К сожалению, незнание языка чрезвычайно мешало нам. Объяснялись мы большею частию пантомимами или с помощью нескольких монгольских слов, которые понимали некоторые из тибетцев.
Типы приходивших к нам как мужчин, так и женщин втихомолку срисовывал В.И.
Роборовский, всегда искусно умевший пользоваться для этого удобными минутами.
Когда, в свою очередь, нам или, чаще, нашим казакам случалось заходить в палатки соседних тибетцев, то эти последние, видимо, старались поскорее выпроводить непрошеных гостей; ни разу не предлагали чаю или молока, что всегда делается в каждой монгольской юрте; словом, не выказывали гостеприимства — лучшего обычая всех азиатских кочевников.
Проход наш без проводника через Северный Тибет, наше скорострельное оружие и уменье стрелять — все это производило на туземцев необычайное впечатление, еще более усиливавшееся теми нелепыми слухами, которые распускала про нас народная молва. Так, везде уверяли, что мы трехглазые, чему поводом служили кокарды наших фуражек; что наши ружья убивают на расстоянии необычайном и стреляют без перерыва сколько угодно раз, но сами мы неуязвимы; что мы знаем все наперед и настолько сильны в волшебстве, что даже наше серебро есть заколдованное железо, которое со временем примет свой настоящий вид. Ради этой последней нелепости тибетцы сначала не хотели продавать нам что-либо и лишь впоследствии разуверились в мнимой опасности, хотя все-таки не вполне.
На шестнадцатый день нашего стояния близ горы Бумза, именно 30 ноября, к нам наконец приехали двое чиновников из Лхасы в сопровождении начальника деревни Нап-чу и объявили, что в ту же Напчу прибыл со свитою посланник (гуцав) от правителя Тибета номун-хана, но что этот посланник лично побывать у нас не может, так как сделался нездоров после дороги. Вместе с тем приехавшие объяснили, что, по решению номун-хана и других важных сановников Тибета, нас не велено пускать в Лхасу.
Я велел своим переводчикам передать приехавшим чиновникам, что так как не они же уполномочены тибетским номун-ханом явить мне мотивы и решение не пускать далее, то я желаю непременно видеться и переговорить с главным посланцем; затем прошу, чтобы о нашем прибытии тотчас было дано знать китайскому резиденту и от него привезено дозволение или недозволение идти нам в Лхасу, а равно присланы письма и бумаги, которые непременно должны быть получены из Пекина тем же амбанем на наше имя. Наконец, я заявил, что через два-три дня тибетский посланник к нам не приедет, то я сам пойду к нему в Напчу для переговоров.
Чиновники обещали исполнить мои желания, но при этом умоляли, чтобы мы не двигались вперед, так как в подобном случае им не избежать сильной кары по возвращении в Лхасу.
Действительно, подобное наше движение, вероятно, было для тибетцев крайне нежелательно, так как через день после отъезда первых вестовщиков к нам явился сам посланник со свитою. Немного ранее его приезда невдалеке от нашего стойбища были приготовлены две палатки, в которых прибывшие переоделись и затем пришли к нам. Главный посланец, как еще ранее рекомендовали нам прибывшие чиновники, был один из важных сановников Тибета, быть может, один из четырех калунов, то есть помощников номун-хана. Имя этого сановника было Чжигмед-Чойчжор. Вместе с ним прибыли наместники трех важных кумирен и представители тринадцати аймаков собственно далай-ламских владений.
Главный посланник был одет в богатую соболью курму мехом наружу; спутники же его имели платье попроще.
После обычного спроса о здоровье и благополучии пути посланник обратился к нам с вопросом: русские ли мы или англичане?
Получив утвердительный отсвет на первое, тибетец повел длинную речь о том, что русские никогда еще не были в Лхасе, что северным путем сюда ходят только три народа: монголы, тангуты и китайцы, что мы иной веры, что, наконец, весь тибетский народ, тибетский правитель номун-хан и сам далай-лама не желают пустить нас к себе. На это я отвечал, что хотя мы и разной веры, но бот один для всех людей; что по закону божескому странников, кто бы они ни были, следует радушно принимать, а не прогонять; что мы идем без всяких дурных намерений, собственно посмотреть Тибет и изучить его научно; что, наконец, нас всего 13 человек, следовательно, мы никоим образом не можем быть опасны. На все это получился тот же самый ответ: о разной вере, о трех народах, приходивших с севера, и т. д. При этом как сам посланник, так и вся его свита, сидевшие в нашей юрте, складывали свои руки впереди груди и самым униженным образом умоляли нас пополнить их просьбу — не ходить далее. О каких-либо угрозах не было и помину; наоборот, через наших переводчиков прибывшие тибетцы предлагали оплатить нам все расходы путешествия, если мы только согласимся повернуть назад. Даже не верилось собственным глазам, чтобы представители могущественного далай-ламы могли вести себя столь униженно и так испугаться горсти европейцев. Тем не менее это было фактом, и фактом знаменательным для будущих попыток путешественников проникнуть в Тибет.
Хотя мы уже достаточно сроднились с мыслью о возможности возврата, не дойдя до Лхасы, но в окончательную минуту такого решения крайне тяжело мне было сказать последнее слово: оно опять отодвигало заветную цель надолго, быть может навсегда, и завершало неудачею все удачи нашего путешествия. Но идти наперекор фанатизму целого народа для нас было бесцельно и невозможно — следовало покориться необходимости.
Оставив в стороне вопрос об уплате издержек как недостойный чести нашей, я объявил тибетскому посланнику, что ввиду всеобщего нежелания тибетцев пустить нас к себе, я соглашаюсь возвратиться; только просил, чтобы посланники выдали мне от себя бумагу с объяснением, почему не пустили в столицу далай-ламы. Тогда тибетцы попросили дать им несколько времени на обсуждение подобного заявления и, выйдя из нашей юрты, уселись невдалеке на землю в кружок, где советовались с четверть часа. Затем опять возвратились к нам, и главный посланник сказал, что требуемой бумаги он дать не может, так как не уполномочен на то ни далай-ламой, ни номун-ханом. Желая на всякий случай иметь подобный документ, я объявил в ответ на отказ тибетцев: завтра утром мы выступаем со своего бивуака; если будет доставлена требуемая бумага, то пойдем назад, если же нет, то двинемся к Лхасе.
Опять начался совет между посланцами, и наконец главный из них передал через нашего переводчика, что он и его спутники согласны дать упомянутую бумагу, но для составления ее всем им необходимо вернуться к своему стойбищу, расположенному верстах в десяти от нас, на границе далай-ламских владений. «Там, — добавил посланник, — мы будем вместе редактировать объяснения насчет отказа о пропуске вас в Лхасу, и если за это впоследствии будут рубить нам головы, то пусть уже рубят всем». В ответ я сказал посланнику, что путешествую много лет, но нигде еще не встречал таких дурных и негостеприимных людей, каковы тибетцы; что об этом я напишу и узнает целый свет; что рано или поздно к ним все-таки придут европейцы; что наконец пусть обо всем этом посланник передаст далай-ламе и номун-хану. Ответа на подобное нравоучение не последовало. Видимо, тибетцам всего важнее теперь было выпроводить нас от себя; об остальном же, в особенности о мнении цивилизованного мира, они слишком мало заботились.
Утром следующего дня, лишь только начало всходить солнце, тибетские посланцы снова приехали к нам и привезли требуемую бумагу. Началось чтение ее и перевод с тибетского языка на монгольский, а с монгольского, через казака Иринчинова, на русский.
По прочтении бумага за печатью посланника была передана мне. Тогда скрепя сердце я объявил, что возвращаюсь назад, и велел снимать наш бивуак. Пока казаки разбирали юрту и вьючили верблюдов, мы показывали тибетцам свое оружие и опять уверяли, что приходили к ним без всяких дурных намерений; наоборот, с самыми дружескими чувствами. Поверили ли посланцы этому или нет, но только под влиянием успеха своей миссии они весьма любезно распрощались с нами. Потом, стоя кучею, долго смотрели вслед нашему каравану, до тех пор пока он не скрылся за ближайшими горами. Конечно, в Лхасе, да и во всем Тибете, возвращение наше будет представлено народу как результат непреодолимого действия дамских заклинаний и всемогущества самого далай-ламы.