Из жизни взятое
Шрифт:
– Видишь, как все улаживается! – радостно воскликнула она. – А ты… Эх, дуралей, дуралей. Ну, теперь веселись.
– Валька, тише, тише… Нога болит. Осторожно… Да, кажется, уладится. Пойми меня, всякая чертовщина в голову лезла. Ну, перестань прыгать, стрекоза! Давай, допьем токайское… Жаль, забыл Рыбину чашечку налить. Это такое вино, что после него не пахнет.
Они допили вино, освободили стол от колбасы и булки. Осталось немного дешевеньких, местного изделия, конфет. Попросили тетю Машу подать чайник кипятку, угостили её конфетами, а она им заварила своего чаю густо и крепко.
– Вот, Валя, так и живу, – разливая чай, пожаловался Судаков. – Почти по-студенчески.
– А что ж! И привыкай быть студентом. Теперь-то я вижу, вуза тебе не миновать!.. Поработай как следует.
– С Ломоносова, наверно? – подсказал он.
– С кого же больше? – усмехнулась Валя. – В наше время. Ванюшка, столько Ломоносовых учится, что счёт их в тысячах. Люди страдали, люди воевали, люди не имели материальной возможности учиться. А теперь? Знаешь, сколько совсем немолодых людей в рабфаках и вузах? Сколько по партийным путевкам? Сейчас такое время, такое время!.. – Она заметила, как ее друг схватился за ногу, поморщился.
– Болит, проклятая! Хоть бы Рыбин скорей фельдшера…
– И где тебя так угораздило?
– Из-за пустяка. Из-за глупости. Из-за частной собственности пострадал, – стараясь пошутить над собой и усмехнуться, стал он рассказывать Вале.
– На прошлой неделе в Грязовце было. Принимали эшелон куркулей. Временно поселили их в Корнильевский монастырь. Высадили на запасном пути. У них скарба всякого груды. Узлы, мешки, сундуки, корыта и даже мелкий инвентарь. Не успели от полотна все это добро отнести, как машинист дал задний ход. Кое-что из скарба попало под колеса, захрустело, затрещало… А я стоял в стороне около последнего вагона. Вагон пятится. Перед ним у самых рельсов сундук и детская люлька… Баба-переселенка бежит в слезах, кричит: «Ой, скрыню раздавит, ой, скрыню раздавит!» И представилось мне, судя по её слезам, что скрыней она своего ребёнка-дочурку кличет. Тут я, несмотря на усталость, бросился как оглашенный, люльку выхватил почти из-под колес наседавшего вагона. А люлька та оказалась пустой. В ней не то что ребенка, и запаха детского не было. Я с этой пустой люлькой шарахнулся, да коленом о рельсу соседнего пути. И лежу. Боли сгоряча не чувствую, а встать не могу. Баба – та голосит и голосит: «Ой, скрыню раздавило, раздавило скрыню!». Черт бы её побрал! Скрыней-то сундук называется… Конечно, он в щепки раздавлен, ничего в нем особенного и не было – полотенца вышитые, бельишко, ещё самоваришко пострадал… За мной с вокзала с носилками прибежали. А кулачка эта ревёт, надрывается – не обо мне, конечно. Скрыню жаль!.. Я и спрашиваю ее: «За каким ты чертом колыбельку везла сюда?» А она мне сквозь слезы. «Та як же без люльки будем дитэй робыти, та ж прыгодытся!..»
Наконец, закончив чаепитие и наговорившись вдосталь, они дружелюбно расстались, не ведая, где и когда им ещё доведётся встретиться.
А потом из санчасти пришла молодая женщина-врач.
– Дело серьезное, товарищ Судаков, – предупредила она. – Будете двигаться, долго не поправитесь. Недельку полежите, а там посмотрим. В это время я буду вас ежедневно навещать. Есть тут кому за вами ухаживать?
– Собственно некому, но я попрошу тетю Машу…
– Больничный листок я вам в следующий раз выпишу.
– Не надо. Мне он уже не нужен. Я увольняюсь…
– Закон порядка требует, – возразила врач.
– Ладно, закону подчиняюсь, – пытаясь усмехнуться, согласился Судаков. И после ухода врача забрался под грубое одеяло на скрипучую железную койку…
ГЛАВА ПЯТАЯ
ПРОШЛО две-три недели. Его вызвали в финчасть получить выходное пособие и кое-какие справки.
В окружной партколлегии было в те дни много сутолоки. Разбирали дела то правых уклонистов, то левых загибщиков, поэтому Судаков не скоро получил повестку-вызов. В этот промежуток времени он находился без служебных занятий, без работы и мог только с волнением и тревогой ожидать дня, на который было намечено рассмотрение его дела. Ожидая, он увлекался чтением книг. Читал Плеханова. Успел прочесть все его тома по истории развития общественной мысли в России и очень сожалел, что в совпартшколе по «Дальтон-плану» проработка этих книг не была предусмотрена. У Ленина он искал высказывания по крестьянскому вопросу. Вычитал
По вечерам, как только у него поправилась ушибленная нога, Судаков выходил побродить по улицам Вологды. По каменным мостовым грохотали извозчичьи дроги. Разве только у большого окружного начальства находились в бережном пользовании два легковых автомобиля. Да и то на тот случай, чтобы подать к вокзалу, когда приезжает из Архангельска сам секретарь крайкома Сергей Адамович Бергавинов.
Свободный от всяких дел и обречённый на всякие раздумья от вынужденного безделья, Судаков в вечернюю пору, и прихватывая ночи, ходил до полного утомления по Вологде. И видел и чувствовал весну тридцатого года.
Прошёл лёд. Помутнела река, вышла на недельку из берегов. Потом, когда сухонские верховья очистились ото льда, началась навигация – счастливое, хлопотливое и доходное дело речников. Плоты леса, строевого и дровянки, баржи с грузом, порожняки, пароходы – буксирные и пассажирские, бывшие частными, теперь народные, перекрещенные – с новыми революционными названиями, сновали с посвистом. Из вологодских храмов, временно обращенных в переполненные общежития, семьи спецпереселенцев погружались на баржи и пароходы для отправки в поспешно выстроенные посёлки.
В эти дни Судаков случайно встретил в Вологде Охрименку. Тот приехал из-за Тотьмы в Прилуцкий монастырь за жинкой и четырьмя дочками, томившимися в ожидании своего батьки.
– Не на Украину ли, Охрименко? – поинтересовался Судаков.
– Покуда свободы мне нет, – отвечал Охрименко. – Заяву послал в Москву главному прокурору. Довидки и всякие справы приложил. С оплаченным ответом письмо самому Буденному послал. Два дня сам сочинял. Всё как оно есть и было… А веры мне нет, и у меня нет веры. Ну, кажу, вертаться обратно, а там что? Реквизиция, конфискация… На голое место, выходит. А тут, на том месте, куда вы нас привели, живым манером два больших поселка из сырого леса поставили. Наша хата – на восемь квартир. Жить будем добре. Тильки бы лито було пожарче, кабы стенам просохнуть… Надо скорийше семью на поселок. Огород копать, цибулю, барабулю, всяку овощь сажать… Супротив ветру губами не дуть, – заключил Охрименко. – Вот шукаю, где бы в городе семян огородных раздобыть… А вы, гражданин начальник, почему с шинели петлицы спороли и знаки приличия сняли?
– Не «приличия», а «различия», – поправил его Судаков. – Обо мне история умалчивает, – отмахнулся он и, расставаясь, пожелал Охрименке навсегда упрочиться на Севере…
Как-то ночью, – а ночи вологодские весенние становились короче и светлей, – Иван Корнеевич, совершенно лишившись сна и чтобы рассеять свои навязчивые думы о том, что день грядущий ему готовит, ходил по пустынным улицам притихшего сонного города. Было тихо. Лишь изредка перекликались паровозные гудки с гудками пароходов. Да где-то за рекой в отдалении глухо лязгало железо на заводе «Красный пахарь».
Вдруг он услышал: ребячьи голоса поют какую-то неслыханную песню. Где бы это? Никого не видно. Да ещё в такую не то слишком позднюю, не то очень раннюю пору?.. И место неподходящее, мрачное, пустое – берег реки, мыс, где провонявшая всяческими городскими нечистотами речонка Золотуха портит реку Вологду. Когда-то здесь во времена древние были построены толстостенные склады. Купцы-промышленники Строгановы, а позднее их преемники, хранили соль и другие товары на этом вологодском перевале между Москвой и Архангельском. Теперь эти склады пригодились для другой надобности: после закрытия множества церквей и монастырей сюда свезли архивы и заполнили ими пустовавшие помещения. И едва ли кто из вологжан знал, что здесь, на кипах древних рукописей, подложив под головы весомые, в кожаных переплетах, метрические книги, летописи и библии каждую ночь почивали в стороне и укрытии от милицейского глаза беспризорники.