Из жизни взятое
Шрифт:
– Товарищи! Что это такое? – начал свою речь Алёша Погодин. – Наш уважаемый гость, товарищ профессор и учитель студентов-строителей, сидит в президиуме и неустанно платком просушивает глаза от слёз. А что, товарищи, сказал Маяковский? «Если бы выставить в музее плачущего большевика, весь день бы в музее стояли ротозеи. Еще бы!.. Такое не увидеть и в века…» Почему у профессора глаза отсырели? Правильно, отсырели! И вот почему… А, впрочем, вы и без объяснений понимаете. Нельзя человеку, прожившему большую и нормальную жизнь, не расчувствоваться при виде нас и наших теперешних дел…
– Правильно, правильно! – и, поднявшись со стула, профессор обратился к сидящим в зале: – Товарищи, дорогие! Большевики вас перестроили. Они перестроят мир. Коммунизм восторжествует. Простите. Я беспартийный, но… большевик. И всё-таки, вопреки Маяковскому, слеза слезе рознь. Извините. Хороший вы народ!..
Владимир Никодимович сел под бурные овации.
Алёша Погодин продолжал:
– Время
Зал снова всколыхнулся в гуле аплодисментов.
– Слово имеет, прошу любить и жаловать, председатель бюро нашего актива товарищ Закаржевский. Мозговитый человек в нашей организации, – председатель сделал широкий жест в сторону поднимающегося на сцену Закаржевского.
Судаков видел этого человека на стройке. Во внешности ничего такого, что бы напоминало его прежнюю связь с преступным миром: открытое лицо, прямой взгляд. Говорит Закаржевский скромно, тихо, чуть-чуть улыбаясь:
– Действительно верно, прошёл я огни, воды, медные трубы и чёртовы зубы… Из Нижегородской тюрьмы меня однажды вывез ассенизатор в бочке на свалку, и таким путем я убежал. Имя мое воровское гремело и за границей. В юношеские годы побывал на Балканах, в Италии и так далее. В семнадцатом году служил в Красной гвардии, позднее – в отряде у Жлобы. НЭП меня свернул с пути истинного. У меня ни дома, ни товарищей, никакой поддержки ни от кого. Пропащая жизнь! Безработица. Да я и делать-то ничего не умею! Пришлось начинать сызнова. Нашёл двух своих товарищей, вооружились пробочными пугачами, пришли на Сретенку в ювелирный к частнику: «Руки вверх!». Сразу «сняли» на десяток тысяч рублей. В газетах писали, что больше. Наверно, под нашу сурдинку приказчики украли. Кутежи, тюрьма, побег… А потом снова за то же. Теперь к прошлому возврата нет. Но забыть его невозможно. Коммуной я доволен. За нашу коммуну, за СССР жизни не пожалею! Воевать? Так и я воевать. Знаю, как владеть шашкой и винтовкой. Нынче мы в ряды Красной Армии из трудкоммуны двенадцать человек проводили. Бывшему преступнику доверяется оружие. Великое дело, товарищи!..
Под аплодисменты вышел на трибуну свой поэт Сашка Бобринский. У него ещё разухабистый вид – чуб на глаза, руки в карманах брюк, чувствуется, не прошла задиристость…
Бобринский сразу начал со стихов:
Мы с товарищами хмуроПод конвоями шагали.Нас обычно стены МУРаКак-то холодно встречали.Эх, пошутить бы с тишиной,Сквозь решётки чёрных камер!..Да на вышке часовойПод грибом дощатым замер…Поэт замер в продолжительной паузе. Но вдруг встряхнул головой и голосом четким и твёрдым торжественно продолжил:
Путь наш серый, тяжкий, долгий —От Одессы до Сибири,С Енисея к скатам Волги,До Кемской Полярной шири…А теперь настали будни,Ярче солнце перед нами.Навсегда другими будемУПоэту ободряюще захлопали.
В перерыв все вышли на улицу. Судаков подошёл к Валерию Никодимовичу и только хотел с ним поделиться впечатлениями, как откуда-то взялся весело смеющийся бывший беспризорник Лёвка Швец с группой других ребят.
– Вот вам! Сто чертей в зубы, если я ошибаюсь! Это наш «крестный» из Вологды. Он это! Правильно? Вы из Вологды?
– Да. Я вас узнаю. Это вы те самые ребятишки…
– Те самые, которых вы сняли с архивного склада и увели в дорожное ГПУ. С вашей легкой руки мы учимся здесь.
Раздался звонок. Ребята с Лёвкой Швецом начали пробираться в зал, держась поближе к Судакову.
– И вы теперь студент? И у нас на практике?
– Да, временно.
– Просим, заходите к нам в общежитие. Увидите, как мы весело, дружно живём…
Судаков навестил их. Бывшие беспризорники жили в светлой большой, на восемь коек, комнате. Днём работали, вечером учились. Старшим, своего рода классным дядькой и шефом-воспитателем, у них был начальник портновского цеха, тихий еврей Глазман. Тихий только с виду. На работе он кипел и горел, не щадил сил.
Глазман зашёл в общежитие, когда там был Судаков. Послушав, как ребята, смеясь вспоминали о своей первой встрече с Иваном Корнеевичем, он и сам вступил в разговор.
– Наша трудкоммуна славится, – похвалился он. – Ее любит Максим Горький… А вся сила в доверии, в том, что в нас поверили. И ещё сила в том, что мы не баклуши бьём. Видим, какие вещи выходят из наших рук с помощью, конечно, машин, станков… Я тоже мог бы на том вечере выступить с трибуны. Мне тоже есть что вспомнить. Конечно, я не Алёшка Погодин. Я – Глазман. Я «работал» по учреждениям. «Уводил» десятки пишущих машинок. Угрозыск по почерку узнавал: «Это работа Глазмана». А поди докажи!.. Найди концы. Всяко было…
О ребятах Глазман сказал:
– Это мелкота, стручки зелёные. Они не успели с моё хлебнуть из чаши страданий. Знали бы вы, как я жил? Рабочая еврейская семья на юге. При царизме кому жилось худо? Рабочему классу, а рабочему еврею – хуже всех. Отца выгоняли с завода. Жить нечем. Воровал с детства. Прикидывался припадочным, чтобы не так сильно били. Судился только пять раз… В Бахмаче засыпался. Самосуд – ужасней суда. А от того самосуда я три недели без чувств в больнице валялся. И кто меня бил? Свои, евреи-лавочники. И кто меня вылечил? Свой же еврей, врач-хирург в Бахмаче. Око за око, зуб за зуб. Пошёл после поправки ночью в синагогу, спёр двадцать шёлковых накидок. Нате вам, други мои! Иегова не был в обиде: вознаградил вскоре, да ещё как. В том же Бахмаче был случай: один буржуй загулял в ресторане. Наши ребята притиснули его в дверях, лишили бумажника. Деньжонки поделили, а я на собственный риск взял только багажную квитанцию на чемодан и немедленно в камеру хранения! Не может быть у богатого человека бедный чемодан… Делаю вид, что задыхаюсь, тороплюсь. Кладовщик берет квитанцию, на меня через очки смотрит. Я соответственно делаю вид…
– Какие ремни у чемодана, какие замки? – спрашивает кладовщик для проверки.
Я не оплошал:
– Ремни? Кожаные, с пряжками. Замочки? Металлические!..
Всё совпало. Получаю. Бегу с чемоданом, Глазман знает, куда бежать. Вскрываю ремни и замочки – в чемодане пустяки: верхние рубашки, брюки. Печально. Но что это? Чемодан без вещей, а тяжеловат. Отдираю оклеенное ситцем картонное дно, а там ещё дно. Между ними – двести золотых пятерок! Есть бог?.. Глазмана не надо учить, куда девать добычу: пять пятерок тайно подкинул врачу, который меня вылечил. С остальными поехал в Харьков. А там у меня «хмара». Любила меня по-кошачьи. Любила, пока деньги были. То шоколаду просит, то брошь, то перстенёк, то ножку поднимет и стоптанный каблук покажет – туфельки требует… Правду говорят: простота хуже воровства. Высосала она всё золото и… с другим закрутила. Что это? Жизнь? Нет! Суета сует и томление духа, как сказано в библии. Читали? – спросил Глазман Судакова, заканчивая свою исповедь.
– Не удосужился.
– Почитайте, там есть изюм в мусоре. Древние мудрецы и жулики состряпали такую книжищу. Ну, я пошел. Будьте здоровы.
…С последним дачным поездом, поздно ночью, Судаков уезжал в Москву. В вагоне дремали уставшие запоздавшие пассажиры.
«Какая у людей сложная жизнь и какие счастливые перемены! – размышлял Судаков. – И что может произойти с человеком, зависящим от общества, если он от него оторван и находится вне его? Гибель! Физическая, моральная гибель… Правду сказано: где труд – там и счастье. А для этих бывших преступников труд стал их спасением. Они познают на своём опыте, что в стороне от общества, без учения и труда нет жизни, нет счастья. Хотел бы я видеть вологодских ребятишек спустя годы, когда они, быть может, будут инженерами или учёными. С ними может статься. У них крепкая хватка и верная цель. Как разумно продумано Дзержинским большое и трудное дело перевоспитания правонарушителей. И как нелегко это достаётся воспитателям…»