Избранная публицистика
Шрифт:
— А вам самому никогда не хотелось сказать: «Все, дальше так жить нельзя, невозможно»…
— Никогда. Было несколько случаев в моей жизни, когда мои не то чтобы друзья, но хорошие знакомые говорили мне: «Борис! Хватит ваньку валять, что ты здесь торчишь? Такой-то уехал, такой-то уехал, а ты чего — ждешь, что тебя посадят?» Я ни в коем случае не хочу изобразить себя героем. Если бы я серьезно мог предположить, хоть на секунду, что меня действительно посадят, может быть, я и думал бы по-другому. Может быть.
Но поскольку так вопрос не стоял, об эмиграции я просто никогда не думал, неинтересно было рассуждать на эту тему. Понимаете, в этом было даже этакое молодое фанфаронство. Я произносил слова типа: «Почему Я должен уезжать? Пусть они уезжают. Моя страна, они ее оккупировали, насилуют, а я должен из нее уезжать? Нет, не будет этого, 'я это кино досмотрю до конца'» (такая фраза
— Вы говорите, что прямой угрозы вы не ощущали. Но вас ведь, наверное, вызывали в КГБ, и неоднократно?..
— Какое там «неоднократно»! С КГБ я имел дело всего два раза. Один раз, когда посадили того самого моего приятеля, Мишу Хейфеца, о котором я вам сейчас рассказывал. Ленинградское КГБ тогда пыталось создать мощный процесс, с явным антисемитским уклоном, конечно. «Во главе» этого процесса должен был идти Ефим Григорьевич Эткинд, профессор Герценского института, вместе с ним — писатель Марамзин, а «на подхвате» должен был быть Миша Хейфец. Он не был членом Союза писателей, но он хороший литератор, автор нескольких любопытных книжек, прекрасный историк. Он имел неосторожность написать статью о Бродском. Написал, имея целью переправить ее за границу, и там она должна была стать предисловием к десятитомнику Бродского. Будучи человеком чрезвычайно легкомысленным, он дал почитать эту статью десяти или двенадцати знакомым, кончилось все это арестом. Это была чистая 70-я: «клеветнический текст», «изготовление, хранение и распространение». Клеветнического там было вот что: доказывалось, что дело Бродского состряпал ленинградский обком, и несколько раз употреблялась фраза «оккупация Чехословакии в 1968 году». Этого вполне хватило. Меня по этому делу вызывали дважды, причем первый раз держали восемь часов, по-моему. Сначала я говорил, что ничего не знаю, ничего не читал (как было, естественно, и договорено). Мне предъявляли собственноручно написанные Хейфецом показания, а я говорил: откуда, мол, я знаю, его это рука или нет. Потом я стал требовать очной ставки, два или три часа мне очную ставку почему-то не давали, мы со следователем беседовали о литературе. Он оказался большим знатоком литературы, он занимался литературой. Потом нам дали очную ставку, пришел веселый Миша, сильно похудевший, сказал, что свои показания подтверждает, что все так и было. Я сказал: раз Хейфец говорит, что было, то и я говорю, что было. Это была, разумеется, ошибка. Чудовищная наша зеленая неопытность сыграла здесь свою роль. Ни в коем случае нельзя было признаваться. Признаваясь таким образом, я подводил Хейфеца, этого я тогда не понимал, и Миша этого не понимал, до чего же зеленые были — это просто поразительно! КГБ только и надо было — набрать как можно больше людей, которые это читали. Чем больше людей, тем крепче дело об антисоветской клевете и о распространении… Потом Хейфеца увели, начали составлять новый протокол. Мне намекнули, что я теперь у них на крючке, потому что дал ложные показания, а за ложные показания полагается срок… После чего меня отпустили, причем перед тем, как выпустить, следователь попросил сделать автограф на книжке «Понедельник начинается в субботу».
— А второй случай?
— А второй раз, спустя год или два, меня вызвали в прокуратуру Куйбышевского района, но когда я увидел человека, который меня вызвал, я сразу понял, что это человек из КГБ, — моментально. Он задавал мне вопросы про одного человека, спрашивал, давал ли тот мне читать какие-нибудь тексты? Я говорил: нет, ничего не давал. И, что самое замечательное, я действительно забыл, что этот человек давал-таки мне тексты. И уже потом, когда вышел, когда отъехал пять остановок на метро, облился холодным потом — какое счастье, что я только сейчас вспомнил, врать ведь противно, да и трудно — органы это обстоятельство всегда использовали умело и энергично. Так что всего два контакта было
Ну, что КГБ мне мог сделать? Максимум — написать на работу, написать в издательства. Это они могли и, может быть, даже делали. Было время — это была как раз середина 70-х — когда издательства перестали с нами заключать договоры вообще. Было время, когда на сберкнижке у меня осталось сто рублей — я очень хорошо это помню — и ни одного договора, и абсолютно никаких перспектив. Но это не означало, что мы с голоду помирали. Да, был такой очень тяжелый момент, я был вынужден продать коллекцию марок, которую собирал двадцать лет. Эти деньги помогли мне продержаться два или три года — до того момента, когда пресс (не знаю уж, по какой причине) ослаб, начали появляться какие-то повестушки, в журналах нас стали печатать, потом дали возможность работать в кино. В общем, тяжелые два-три года миновали. У Аркадия Натановича коллекции марок не было, и он просто поступил на работу, два или три года проработал редактором в Госиздате и таким образом продержался.
— Кажется, именно в эти годы вы работали над повестью «За миллиард лет до конца света»?
— «Миллиард…» был, конечно, прямым следствием всех этих событий. Как вы помните, в повести создана такая обстановка, что человек поставлен перед условием: либо ты бросишь заниматься любимым делом, либо из тебя сделают дерьмо… Нам, конечно, пришлось замаскировать всю эту ситуацию под Гомеостатическую Вселенную…
— В этой повести «под давлением» оказалось несколько человек, ученых. С кем из них вы себя более всего отождествляли?
— Ну, естественно, с главным героем, с Маляновым.
— А позиции, поступки остальных?
— Это позиции, так сказать, теоретически мыслимые. У каждого из этих людей есть прототипы, но у прототипов взяты черты, не имеющие отношения к проблеме… ну там объем, вес, рост, манера говорить, образ жизни. Но это вовсе не означает, что прототипы когда-нибудь оказывались в такой ситуации выбора.
— Почти все эти ваши герои, кроме одного, в конце концов уступают «давлению», сворачивают работу. Как вы к этим финальным поступкам относитесь?
— Я не могу сказать, что мы испытываем антипатию хотя бы к одному из героев: каждый поступает в меру своих возможностей. Нельзя же человека осуждать за то, что он, скажем, не способен прыгать в высоту на два метра…
— Однако один из ваших героев, Вечеровский, находит в себе силы сопротивляться «давлению».
— Ну, так это Вечеровский — одинокий, свободный Вечеровский, человек особого класса, для которого главное — соблюдение внутреннего достоинства. Недаром нам говорили: это вы изобразили Сахарова! Нет, это нельзя, лучше перенесите действие в Соединенные Штаты, тогда можно будет печатать (как, помнится, сказали нам тогда в «Авроре»).
— То есть политические аллюзии редакторами были поняты однозначно?
— Конечно. Что же редакторы у нас дураки, что ли? Все всё прекрасно понимали, имейте это в виду. То есть были, конечно, какие-то зоологические идиоты, но я о них не говорю. А все редакторы, с которыми мы регулярно имели дело, понимали всё и всегда. Они могли с нами не говорить на эту тему, могли делать вид, что ничего не поняли. Точно так же, как и начальство, читавшее после них. Это был некий безмолвный уговор: мы не будем называть вещи своими именами, и если данную повесть Стругацких можно защитить перед начальником — значит, ее можно печатать. Однако стоило хоть кому-нибудь произнести вслух то, о чем все молчали, — беда!
— Говорят, что и «Хищные вещи века» первоначально были созданы не на «зарубежном», а на отечественном материале…
— Нет, это было только задумано на отечественном материале. В ту пору Аркадий Натанович Стругацкий с женой съездили на один экзотический островок в Рижском заливе, и когда была придумана идея повести — о некоем супергаллюцинаторе, который заменяет полностью реальный мир, — то первый импульс был: вот, на этом острове все и произойдет. Первый сюжет мы начали пристраивать туда, но потом поняли, что экзотический остров — это прекрасно, но все-таки лучше город. Большой, яркий, сладкий город. Нам очень важным показалось, что наш «слег» пришел не просто куда-нибудь, а именно в сытое общество — а наше общество никогда не было сытым. Но надо сказать, мы все время имели в виду, когда писали, наше общество через два или три десятилетия: нам тогда казалось, что через два-три десятка лет мы достигнем благосостояния, и эти вопросы встанут во весь рост (так нам казалось, по наивности нашей). Надо отдать должное орлам из издательства «Молодая гвардия», — они нас быстро раскусили…